Видеосалон 1986 - Павел Смолин
Сверху лежало предписание пожнадзора о состоянии огнетушителей — подлинное, свежее, Гриша постарался. Роберт Иванович, вернувшийся с больничного, прочёл его целиком, дважды, испугался, велел проверить огнетушители — и дальше подписал стопку не глядя. Четвёртым лежало распоряжение о переводе кассира Ирины… — фамилию я впервые увидел на этой бумаге и выучил с первого раза — … в порядке шефской помощи в молодёжный видеоцентр горкома ВЛКСМ на должность старшего кассира-администратора.
Вечером, рассказывали, он спросил у бухгалтерши, кто теперь будет продавать билеты. Бухгалтерша сказала: касса, Роберт Иванович. Он подумал и сказал: давно пора. И ушёл домой.
Касса в «Спутнике» была настоящая — окошко слева, как в «Родине», с полукруглым вырезом в стекле и полочкой изнутри. Ира пришла принимать её в понедельник, обошла, посмотрела, поставила на полочку свой термос — клетчатый, китайский, с пробкой на цепочке, — отошла на шаг, посмотрела, как он стоит, и поправила.
— Кассу держу я, — сказала она. — А считают двое. Порознь.
— Кто второй?
— Ваша мама, — сказала Ира. — Мы с ней договорились. Она сказала, что у них на комбинате так весовую вели.
— Пока Клавку не посадили.
— Пока Клавку не посадили, — подтвердила Ира без улыбки. — Потом опять так же, только с другой Клавкой. — Она посмотрела на меня. — Я сказала, что меня Ира зовут. Она сказала: знаю.
Я стоял посреди фойе на ковре Гнатюка и понимал, что пропустил какой-то важный разговор, который прошёл без меня, между двумя женщинами, и в котором было решено больше, чем я смог бы решить за год.
И тут я сделал то, чего не делал в этом городе ни разу за девять месяцев и за что в той жизни дал бы любые деньги лучшему консультанту по переговорам. Я позвал её в кино.
— Ира.
— Да.
— Пойдём в кино?
Она посмотрела на меня так, как смотрела на очередь, которая пришла на утренний сеанс в десять утра в будний день: с профессиональным интересом к явлению.
— Андрей, — сказала она. — Я кассир. Я десять лет в кино. Каждый день.
— Не на работу. В кино.
Ира помолчала. Потом взяла термос с полки, отвинтила крышку, налила себе чаю и выпила — медленно, всю крышку, не отводя от меня глаз.
— На какой сеанс?
— На первый.
— На первый я работаю, — сказала Ира. — Я кассу открываю.
— Тогда на последний.
— На последний, — сказала Ира, завинчивая термос, — пойду.
И поставила термос обратно на полку. На его место.
Письмо от Кэндзи пришло в четверг, толстое, с японской маркой поверх советской — он наклеил обе, для красоты. Внутри лежали четыре страницы, извинения за две ошибки (ошибок было три) и новость: Хосе, получив Брюса Ли, плакал, повесил его между Че и зеркалом и теперь показывает всему коридору, говоря «это мне прислали из России», хотя сам живёт в России.
А под письмом, в отдельном конверте, лежал журнал.
Японский, толстый, на глянцевой бумаге, весь в иероглифах, — и в середине, на двадцати страницах, была нарисована девочка в синем. Та самая. Продолжение.
Тёма получил его в пятницу, после тренировки, из моих рук. Он держал журнал двумя руками, как держат икону, пролистал медленно — и поднял на меня глаза, сломанный нос у него дрожал.
— Тут же ничего не понятно, — сказал он.
— Понятно, — сказал я. — Смотри.
Тёма посмотрел. Потом ещё раз. Потом сел на край сцены в красном уголке и сидел над журналом, не шевелясь, минут сорок, пока Мурат не забрал его домой, — и я видел, как он водит пальцем по картинкам, справа налево, как положено, хотя ему этого никто не объяснял.
Хороший рисунок разговаривает без языка. Кэндзи был прав. Я тоже.
Летнюю сессию я сдал на той же неделе — на четвёрки и одну пятёрку, по экономике отрасли. Пятёрка была нечестная, и я это знал. Доцент Севрюгин поставил её после того, как я, забывшись, рассказал ему про окупаемость многозального кинотеатра, и он сказал, что это очень смелая фантазия и что таких кинотеатров не бывает. Я согласился, что не бывает, и получил пять.
Мать посмотрела зачётку, как смотрят сопроводительную на партию, сверила с чем-то у себя в голове и вынесла заключение одним словом: «Предварительно».
Вечером накануне открытия мы сидели с матерью на кухне.
Было тихо и поздно. Пахло фенолом, как всегда, и ещё пирогом, который мать поставила на завтра — «для людей», без уточнения, для каких. На столе стояли два стакана с чаем и лежала моя тетрадь. Старая. Девяносто шесть листов, сорок четыре копейки, клеёнчатая обложка. Исписанная до последней страницы.
Я купил её в октябре и завёл, как заводят гроссбух. В ней было всё: первые шесть пунктов — телевизор, звук, подставка, кассета, зрители, голос; стулья в пять рядов; двадцать восемь мест по рублю; Славик и долг; Москва; Люба; Рома; Кэндзи; Сомов; двадцать шесть на первом вторнике; сорок детей на «Дамбо»; тридцать две женщины со смены; пятьдесят два человека из огня. На левых страницах — всё, что пришло и ушло. На правых — всё, что могло прийти и не пришло. Последняя правая страница кончалась строчкой, которую я написал вчера: «кресло — скрипит одно, найти».
Мать смотрела на тетрадь.
— Новую завёл? — спросила она.
— Завтра заведу.
— Сорок четыре копейки, — сказала мать. — Подорожали, небось. — Она помолчала, повертела стакан в руках. — Отец твой тоже всё записывал. В книжечку. Маленькую, в клеточку, в нагрудный карман. Всё считал. Сколько до получки, сколько до отпуска, сколько до квартиры.
Я молчал. Про отца мать говорила редко, и каждый раз — как будто открывала шкаф, который долго не открывался.
— Мы с ним в «Родину» ходили. В шестьдесят втором. На последний ряд, — сказала мать. — Там кресло скрипело, крайнее. Так на нас весь зал оборачивался. Я ему говорю: пересядем. А он говорит: сиди. Пусть завидуют. — Она улыбнулась — редко, коротко, в стакан. — Весь фильм проскрипели. Я не помню, что показывали. Честное слово, не помню. Помню, что скрипело.
Она допила чай, встала, сполоснула стакан, поставила на сушилку.
— Спать иди, — сказала мать. — Директор.
И ушла к себе, не закрывая дверь на кухню, которая после того июньского утра снова закрывалась, но которую никто больше не закрывал.
Я посидел ещё. Потом взял старую тетрадь и положил её на полку, рядом с фотографией отца в форме, увеличенной с маленькой и оттого мягкой, будто снятой через марлю.
В девять утра я был в «Спутнике» один.
Первый сеанс начинался