На смерть араукарии - Павел Васильевич Крусанов
– А пошёл – в биологию, – улыбнулась Ева.
– Пойти-то пошёл, – возвёл глаза ввысь Толкаев, – но одному небу известно, в чём наше призвание.
Болтая, Тёма сперва украдкой рассматривал профиль Евы, но не прошло и пяти минут, как он перешёл с ней на «ты» и они уже, не смущаясь, смотрели друг другу в глаза – таково было обаяние этого чу́дного вечера и этого чудесного стечения обстоятельств.
Толкаев поглаживал пальцами Евину ладонь и сурово оглядывал прохожих, нагло и не слишком почтительно, как ему казалось, рассматривавших его спутницу.
За разговором выяснилось, что собака принадлежала не Еве. Рыжая фея служила домработницей у престарелого адвоката, в середине девяностых, будучи молодым и амбициозным, удачно защитившего в суде одного олигарха, что позволило ему, вмиг сделавшемуся знаменитым и востребованным законником, стать владельцем коттеджа на Каменном острове; в обязанности Евы, помимо уборки дома, стирки и кухонных забот, входили утренние и вечерние прогулки с Гамалем.
– Славный пёс, – похвалил борзую Тёма, благодарный собаке за то, что она практически не обращает на него внимания. – Красавец.
– Это есть, – согласилась Ева. – Только кошкам – беда. Увидит – затреплет.
– А что же хозяин? – поинтересовался Толкаев. – Пса завёл, а сам не выгуливает?
– Большой человек, – отчего-то смутившись, сказала Ева, – а тут дерьмо в пакетик собирать… – и посмотрела на лёгкую холщовую сумочку, висевшую у неё на плече – вероятно, специально предназначенную для хранения фекальных собачьих сборов, ещё не доставленных до урны.
* * *
По романтическим представлениям Толкаева, частным домам на Островах полагалось следовать асимметрии и плавно-изящным изгибам ар-нуво, поэтому его немного озадачил состоящий из прямых углов и таких же линий лаконичный дизайн двухэтажного коттеджа адвоката, явно исполненного по заветам хайтека. За оградой перед домом был разбит крохотный уютный садик с кустами сирени, бульденежа, липами, клёнами и рябиной. Впрочем, ухоженным садик выглядел лишь в пространстве от ворот и до крыльца дома, а так там всё росло, как в лесу, и возделывало себя по собственному усмотрению.
Ева отворила дверь своим ключом и, едва войдя в прихожую, отстегнула карабин от ошейника борзой. Та, радостно поскуливая, опрометью бросилась по лестнице наверх и пропала из виду. Толкаев слышал, как её когти сначала цокают по ступеням, а потом где-то на втором этаже нетерпеливо скребут дверь, которая с тихим скрипом поддаётся её лапам, и как вслед за этим звучит глуховатый голос:
– Ева, приготовь ванну!
– Хозяин? – шёпотом спросил Тёма.
– Он самый, – шёпотом ответила Ева и отправилась по лестнице вслед за собакой.
Наполовину поднявшись, она остановилась, обернулась к растерянно застывшему внизу Толкаеву и чуть громче прошептала, указывая рукой в направлении тёмного коридорчика, вытекающего из просторной прихожей:
– Иди туда. Там моя комната.
Убранство Евиной светёлки выглядело скупо: заправленная полуторная кровать, комод, туалетный столик (на нём Тёма заметил театральную программку) и стул. Платяной шкаф был встроен в стенную нишу, его раздвижные дверцы представляли собой два зеркала в рост человека. Занавешенное тюлем окно выходило в дикую часть садика, а дверь в изножье кровати вела в небольшое чистилище с голубой сидячей ванной и такого же цвета унитазом.
Несмотря на скромность интерьера, свободного пространства в комнате оставалось немного, так что Толкаев, изучив обстановку и сев на кровать, оказался нос к носу со своим отражением в створке стенного шкафа, которое, впрочем, в сумерках было плохо различимо – он так и не решился зажечь свет, хотя при входе заметил у двери выключатель. От утренних переживаний не осталось и следа – теперь он до жара в глазах был полон других чувств, насылавших чары как приятного томления, так и смущающей тревоги.
Ева появилась в дверях с простоватой улыбкой на усеянном веснушками лице и с бутылкой красного вина в руках. Отправив Толкаева в ванну, она принялась сервировать на двоих туалетный столик, так что к тому моменту, когда освежённый, но всё ещё пребывавший в смущении Тёма вернулся в комнату, его уже ждали открытая бутылка, бокалы и блюдо дымящейся чечевицы с бараниной.
Как известно, вино во все времена кружило голову и развязывало языки, что как нельзя более подходило к случаю. Ко второму бокалу выяснилось, что театр был давним и большим пристрастием Евы. Она не пропускала ни одной премьеры сезона, и в комнате её вечно валялись программки с либретто опер и балетов и фамилиями исполнителей партий. Иногда, вдохновившись фантазией, она забывала обо всём на свете, чувствуя себя стоящей на сцене и занятой во всех ролях сразу. Толкаев в свою очередь признался, что равнодушен к театру, находя секрет его привлекательности лишь в том, что жизнь на сцене – концентрированная, и люди вне стен театра ей, такой густой, завидуют.
Не сказать, что Ева была грузна – нет, слегка упитанна, с тяжёлой налитой грудью и небольшими складочками на животе и боках. Её сопение долго не давало Тёме уснуть, но стоило ему шевельнуться, как она ещё теснее прижимала его своим мягким и жарким телом к стене. За этот жар Толкаев был ей благодарен, поскольку окно в комнате оставалось открытым, а ночь, вопреки его недавним ожиданиям, когда он приглядывал в парке скамейку, выдалась свежей.
Утром Тёма почувствовал настоятельную потребность выскользнуть в ванную, чтобы выпустить скопившиеся в животе громкие газы – прежде он никогда не ел чечевицы, и поэтому вчера опрометчиво на неё набросился. Но для начала он должен был освободиться от горячей тяжести Евы, а это было не просто. После нескольких бесплодных попыток, обессилев, он не выдержал и поддался позыву – звучной раскатистой чередой. Надо отдать Еве должное – она не подала виду, что стала свидетелем его позора. А может быть, и впрямь спала.
Новый день выдался ясным и солнечным. В густой кроне липы за окном ухал голубь, а на листьях трав радужными лучами сияли капли росы.
* * *
В комнатке Евы Тёма прожил две недели, пользуясь таким уходом и участием со стороны хозяйки, каким не одаривала его даже та, что произвела на свет.
Пёс