Наставник во Христе - Мария Корелли
– Ничего, – изрек кардинал. – Вы ничего не можете поделать, Верньо! Зло, свершенное над невинными и беззащитными, непоправимо. Остается лишь раскаиваться и таким образом, пожалуй, заслужить прощение на том Суде, который выше суда земного. Но в этой жизни вы не смоете, не сотрете последствий содеянного вами зла. Они никуда не исчезают, они, увы, часто еще и разрастаются. Резкое, несправедливое слово и то не возьмешь обратно, сколь ни сожалей о нем, когда оно уже вылетело. О нет, Небеса его не забудут. Но, – Бонпре, подавшись к аббату, мягко коснулся его руки, – мой дорогой друг, мой милый брат, вы ведь поведали мне о своем грехе. Он велик, спору нет, но упаси меня Бог судить вас сурово! Ведь Сам наш Спаситель говорил: «Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию» [62]. Попробую помочь вам. Мне бы только встретиться с вашим заблудшим сыном – я убедил бы его отказаться от страшной клятвы, примирил бы с вами, пока вы живы! Да полно, вправду ли вам суждено так скоро нас покинуть? Рассказывая, вы взяли легкомысленный тон, однако за ним я чувствую глубокое раскаяние. Нет, Верньо, вы не умрете, не сняв с души тяжкого бремени; я этого не допущу! Ибо есть иная жизнь, и вы должны, прежде чем вступить в нее, получить очищение, которое дают молитва и раскаяние.
– Я боялся, – заговорил аббат не вполне твердым голосом, – что, выслушав мою исповедь, вы обрушите на меня все громы Рима…
– Кто я такой и что такое Рим в сравнении со словами Учителя нашего? – кротко молвил Бонпре. – Должны мы прощать братьям своим до семижды семи раз, по-прежнему считая их братьями [63]. Господь не заповедал нам ни обвинять, ни судить, ни приговаривать ближних.
Верньо встал и подал кардиналу руку.
– Пожмете ли вы ее? Клянусь делать все, что вы считаете нужным во искупление давнего греха и во имя очищения души сына моего от всепожирающей жажды мести.
Феликс Бонпре горячо пожал руку Верньо.
– Вот вам ответ! – воскликнул он, и улыбка озарила его восковое лицо, придав ему благообразие и кротость почти неземные. – Вы согрешили против Неба, вы согрешили против Церкви и собственного призвания, но грешнику, даже величайшему, по силам только одно: покаяться и постараться исправить дело. Я вижу, вы вполне осознали глубину своего греха.
– О да, – заверил аббат. Взор его затуманился, чело омрачилось. – Я слишком хорошо осознаю мой грех. Погубить человека, пусть не физически, куда большее зло, нежели согрешить против догматов Церкви. Я же погубил невинную женщину, которая любила меня! Ее душа была чиста и сладостна, как сердцевина цветка; я отравил ее – все равно что плеснул яду на Святые Дары! Мне следовало лелеять эту душу, мне следовало отказаться от сана, поступить честно. Мой сын – дитя любви – вырос, ненавидя меня, я виноват и в этом тоже. Моим попущением он живет лишь для того, чтобы меня умертвить! Да! Мне известно, что я должен был сделать – но не сделал. Я всегда буду об этом помнить. О, если бы мне искупить вину хотя бы отчасти! Иначе в другом мире меня встретит ОНА! Я уверен: первым, что я ТАМ увижу, будет ее лицо – такое, каким я увидел его впервые, в нимбе солнечных лучей, за молитвой ангелу-хранителю…
Заканчивая речь, аббат слегка дрожал, а голос его умалился до полушепота.
Кардинал вновь тепло пожал ему руку:
– Ободритесь, Верньо! Хотя и не в нашей власти отбросить воспоминания, мы можем, если постараемся, сделать их приятными. Кто знает – вдруг Господь окажет нам содействие? Не забывайте, что «на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках» [64].
– О! – Вернье улыбнулся почти по-всегдашнему. – Да ведь этот сценарий нам просто навязывают, не правда ли? Разве Церковь настолько снисходительна? Разве общество до такой степени милосердно, разве грехи прощаются с такой легкостью? Неужто Церковь не покарала ни одного грешника? Неужто никого не приговорила к пыткам за неверие? Разве она проявляла терпение, неустанно разыскивая заблудших овец и с любовью, кротостью и жалостью возвращая их в стадо? Разве пасторы не произносили несправедливых и жестоких речей? Да и все мы – разве мы в точности следуем заповедям Господним? Хотел бы я знать, чем все это кончится; хотел бы знать, зачем вообще мы пришли в этот мир – и куда и почему уходим. К счастью, скоро эти вопросы для меня разрешатся, на моем надгробии можете начертать «Implora pace» [65]! Меня страшит сама идея о том, чтобы жить заново. Я предпочитаю так называемую нирвану или ничто. По-моему, вернее всех об этом высказался Байрон, вот послушайте:
Сочти все радости, что на житейском пире
Из чаши счастия пришлось тебе испить,
И убедись, что чем бы ни был ты в сем мире —
Есть нечто более отрадное: не быть! [66]
– А по-моему, философия эта вредна, да и лукава, – заметил кардинал. – Вы процитировали слова разочарованного человека, написанные в приступе мизантропии. Творение Господне не подразумевает никакого «не быть». Каждый новый рассвет, восходя над землею, самим своим сиянием утверждает обратное: «Быть»! И сколь бы мы на этот факт ни досадовали, мы СУЩЕСТВУЕМ и должны жить достойно, избегая всего дурного. Не так ли, дорогой Верньо?
Кардинал смотрел по-доброму, хотя и с сознанием своей силы. Голос был негромок, но тверд, в ясных глазах не таилось даже намека на лицемерие или сарказм, так что Верньо, этот «светский священник», внезапно устыдился, как ребенок, которого пожурили.
– Да, наверное, так; но, увы, я жил недостойно, а потому не вижу для себя и благодати. А кто это поет?
Верньо вскинул руку, призывая кардинала прислушаться к роскошному меццо-сопрано, звуки которого вплывали в гостиную.
Ах, яви милосердье
к тому, кто в юдоли земной
потерялся и света не зрит
за густой пеленой!
Ах,