Гарусный платок - Алексей Васильевич Зверев
– Это на тетку с топором! – кричала она у ворот. А Минька уж отвязывал собаку.
– Звереныш! Ну, погоди, погоди. Сунешься за чем-нибудь.
Тетка в ставень поколотила еще, и, когда все затихло, бабка сказала:
– Так-то, Миня, не надо бы. И пойдет опять слава. А силы-то у те мало, чтоб заступиться за себя. Тебя и обвинят.
– А как бы ее выжить? – ослабевшим голосом спросил Минька.
– На меня надейся. Я тут – вас не тронут.
Бабка с Лидкой все же потаскивали сено для коровы, и скоро его осталось совсем мало. За речкой есть еще малый стожок, который жаль было распочинать. Запрягши коня, Минька вошел в избу и сказал Лидке:
– Собирайся.
– Куда же ты, Миня? – спросила бабка.
– Сенишко-то все стравили.
– Да уж там бы, по теплу.
– Собирайся, – повторил Минька, и Лидка засобиралась. В бабкином полушубке Лидка совсем стала кругла. Минька надел дедову доху и упал мешком в передок. В накинутой курмушке бабка проводила их за ворота, наставляя:
– Протопчите, говорю, протопчите снег-то. Увязнете.
Это был первый самостоятельный выезд Миньки, оттого он немного тревожился. Конь, обдав запахом помета, легко затрусил за деревню. Лидка молчала, замороженная бедой. Она только и могла эти дни думать о замужестве – такая отчаянная мысль пришла ей в голову. Это ей до семнадцати еще год ждать и мучиться в такой жизни. На семнадцатом году вон сколько девок вышло – они-то и оказались счастливыми. А которые выходили позже, все с ними как-то не так. Ей бы в чужое село выйти, чтобы не знали о ее сиротстве, а в своем выйти трудно: нет отца-матери – значит, ни к чему не приучена, ни шить, ни вязать, ни постирать хорошенько не умеет. Оно если в своем селе, то лучше убегом, чтобы – вот я ваша невестка, отворачивайтесь, бранитесь; у Лидки свое на уме, не глупа Лидка, она будет приглядливей, она все переймет у свекрови, всему научится и работать будет много и тем по нраву новой семье придется. От этих дум бабкин дом ей стал чужим, она тут временная птаха, ей только прокормиться, чтобы годочек этот пробежал быстро, как сон, чтобы завтра подняться – и тебе семнадцать лет. Или умереть бы ей на этот год, потом ожить. А такая она ничего не значит. Зимой, как бросила школу, сходила в клуб и сразу поняла, что не значит сейчас она ничего. Избач, толстозадый Гошка, надсмехаясь, подсел к ней и сказал: «Такая малютка пришла в клуб», верно, он же сказал потом: «Девка из тебя выйдет первейшая, только дюжь, берегись шпаны разной, а в клуб бы тебе и вовсе пока не ходить».
А верно ли Лидка знает себя? Верно ли, что мало умеет-то? Она хлеб печь умеет, этому ее отчим научил после смерти матери. Она жать и косить умеет, за пчелиными колодами ухаживать. Минька боится пчел, она не боится, хоть и кусают ее. Она готова к перемене жизни, только годов бы ей поболе. А с лица она уже на взрослую походит, у губ – ямочки, а как засмеется, завлекательность появляется. Эту свою особенность – быть приятнее в улыбке и веселости – Лидка вовсе недавно заметила, любуясь перед зеркалом.
Раз ухажер за ней увязался. С мелкотой шел, балагурил, а у ворот крикнул: «Лидка, погоди». Это был толстозадый избач, который осторожничать Лидку учил. Велит осторожничать, а сам сыплет за Лидкой, учитель-то. А то еще в избу Лидкину припорол, правда, не один, с учительницей, но это для отвода глаз. А коли посватался бы, что бы Лидка ответила? Ой, ой, что она говорит, что выдумывает. Да нет, и посватался бы – не пошла за него, за толстозадого хомяка, а за Ильку Сорова, хоть тому и двадцать, пошла бы, только позови. Пусть бы долго он не женился. Пусть бы холостяком в армию ушел, она росла бы тем временем и дождалась бы его. Да что она опять выдумала – ждать? Ей на роду не написано ждать, так она одинока, так постыла всем, и скорей бы летели годочки мимо нужды, мимо пустых взглядов людских. Все шмутки материны за войну перешиты, перекроены, платьишко одно держится, а как оно свалится, что делать? Есть молоко, есть приварок, мед есть – кадка полная, да город далек, а то поменять можно было бы что-нибудь на одежонку. Чем больше думала Лидка об этом, тем тошнее ей становилось. Мучилась Лидка, толкала ее дума от людей, стыд рождала ежедневный, и раз вырвалось из груди такое, что напугала и Миньку и бабку: «Да что же смертушка-то меня забыла? Что она за мной не идет!» Бабка глаза на нее выпучила, перекрестилась и сказала полуголосом:
– Вот этого я от тебя еще не слыхала. Да ты, девка, очумела, или чо ли. Ты как могла такое сказать? Выкинь из башки своей такое, выкинь и выкинь. Заживем и мы и какого еще женишка подхватим.
У бабки на смерть деньжонки были припрятаны. Она сунула их соседу, и тот привез из города ситчику на платье, бязи на рубашку и катанки – враз разбогатела Лидка. Миньке бы надо, хозяину дома, а она все на Лидку истратила. В этой обновке Лидка и сходила в клуб…
Лидка посмотрела на брата, на маленькую горку шкур собачьих, из которых один нос выглядывал. Такой хозяин Этот Минька, что Лидку одну и в клуб не пустил, сел там в уголок и кашлем сухим напоминал о себе. У дома с девчонками не дал постоять.
– Давай иди, а то ворота запру. Давай иди, а то собаку спущу.
Девчонки в клубе все выталкивали Лидку сплясать, тащили в хоровод, а в хороводе вытолкнули на круг, и все дивовались: рано, мол, задевичилась. Им рано: мать, отец есть, а Лидка сама за себя ответчица.
Дремал, что ли, Минька в передках саней, не слышно было его. Гнедко припотел, это значит, что скоро и зародик, который Лидка с дедом косила. Калтус проехали и речку, по весне бурную, все межгорье ею полнится. Вот и релочка – островок калтусный. На ней, не как на болоте, растут стройные сосны, здесь стоял их летний балаган. Гнедко всхрапнул и заржал тихонько, вспомнил, должно быть, что пасся здесь летом с кобыленкой. Вот и зародик, весь в снегу, почти сровнялся с белой пеленой снега. Как подступиться к сену – с какого края заехать? Минька заворочался вдруг, стряс с себя доху, приплясывая, похлопал рукавичками и просвистел.
– Что, Миня?
– Видишь?
– Это как же