Гарусный платок - Алексей Васильевич Зверев
– Ты чего ржешь! Ты чего хошь!
– Да вот купи-ка у меня бушлат, я и хохотать перестану, – бросил я ему на руки продажу.
– А сколь тебе за его?
– Дай пятнадцать, чтобы до Нижнего добраться.
А бушлатик мой хоть и потаскан, а новый был, по воротнику сразу все приметили, и уж три пары рук за него держатся.
– Ну! Кто деньги скорее даст, того и бушлатик! – кричу.
Торгашик за брезент свой, железками заваленный, меня уманил и деньги в руки сунул.
– Бери да поживее мотайся отсель, а то вон тот долговязый за тобой приглядывает.
Полтина у меня только осталась от билета до Нижнего. Чтобы начальника милицейского не видеть больше, я на пароход первым заскочил и тут после суматох всех почуял, что жрать хочу зверски. За нижнюю рубаху я выменял три лепешки и тут же проглотил их, только сытости не почуял. А вижу: два татарина приловчились дрова пилить, за это пароходный кок дает им по миске супу.
Я пробрался тихонько в дровяник, топор и пилу под себя и до вечера додюжил там, в жаре-то машинной, все ждал голоса кока и дождался, выскочил на волю с орудием, а уж тут как тут оба татарина, злыми глазами режут меня насквозь, за пилу хватаются. Я топор чуть назад откачнул для устрашения и спрашиваю кока:
– Они обедали?
– Досыта дал.
– Тогда я хоть поужинаю, а то у меня вторые сутки сухорос в животе.
– Да я тебе так дам пожрать, – говорит он.
– Я, брат, – говорю, – на дармовщину не живал отродясь.
– И то, – говорит, – верно. – И подал один конец пилы татарину, другой мне. Так я до самого Нижнего на дровах тех спал, верно, не один, с татарами этими. В Нижнем из Канавина вверх по Оке верст двадцать отмахал и – батюшки – что увидел там! Горы глины! Во все-то стороны глина эта и глина. Редкие барачки так вроде в глине и тонут. Глина, да вода, да канавы глубокие. В конторе меня выпытывать не стали, хоть я бумагу им свою сунул на стол.
– Говори, – спрашивают, – кто ты по специальности, а бумагу свою прибереги для другой нужды.
– Плотник, – говорю, – скорее всего я. Дом, и стайки, и баню сам ставил.
– Хорошо, – говорят, – иди оформляйся плотником. Нам они во как нужны.
Это ведь как я, ребяты, обрадовался, что работа-то вроде ждала меня, работа-то, беда-то моя ожидаемая. Прилипает работа к моим рукам, вот так и прилипает. Я со сладостью работать люблю, неторопливо и въедливо. С думой, с приложением разума. Я соцгород строил. Бывали ли вы там? А я-то ведь еще раз побывал, как к вам в лагеря приехать. Побывал, поглядел, что сделано мной было и что потом сделали без меня. И что немцы понаделали, бомбя завод-то наш. Я там своего старинного дружка отыскал. Где-то добыл он чуток водки, по одной маленькой выпили, а тут сирена и по радио объявляют – бомбежка. Два часа, как по расписанию, бомбил, и все более завод, а на заре повезли на трамваях, на машинах убитых и искалеченных. Такая меня боль взяла, я целый день протолкался в больнице, все помогал, раненых носил. Под вечер соцгород обошел. Мне-то довелось «коробки» строить, некрасивые, плоскокрышие дома. Там потом Бусыгинский квартал появился, Винокуровский и еще другие новые кварталы. Красавцы-кварталы, а мне милы мои «коробки», я делал их, я тут зачинал свою рабочую жизнь. Тут я таскал кирпичи, звенел топором, а потом и стены клал этого самого Дворца труда и редакции «Автогигант», так газета наша звалась. Ну вот. Через год меня ударником вывели и грамоту, и часы именные подарили. Зимой раз зашел в новый Дворец-то тот, а на стене портрет, да так здорово на кого-то смахивает. А прочитал и даже отшатнулся – Евлампий Осипович Гневышев. И раньше-то всего я подумал, а вдруг узнают, а вдруг из тысяч-то народу есть заярские, луговские, степановские? Вот, думаю, наработал, вот наусердствовал. Вот до чего довела моя захватистая рука. Не хитрил я, планов каких-нибудь не придумывал, не влезал в доверие, как говаривали о врагах той поры. Не мог быть иным. А, сознаюсь, думать думал: разоблачат да и припишут – в доверие влез, приспособился, притаился. А рядом крепла другая думка: не привезти ли Нюрку с детишками. Комната у меня имелась, да и квартиру обещали. И все думал, думал о себе, кто же я такой есть нынче, что обо мне со сцены хорошо говорят и в президиумы сажают, и в газетке похвально пишут? Раз иду по улице в премированном костюме, меня окликает человек.
– Евлампий!
Оглянулся я и увидел Митьку Худяева из деревни нашей, бедняка по положению. У меня сердце так и уронилось, столбняк напал, и слова сказать не могу.
– Не ошибся я? – спрашивает.
– Да нет, – говорю, – угадал. А ты чего здесь? Он зубы скалит и во всю улицу орет:
– Тебя разыскиваю. Скрытого кулачину ищу. Ну, дак заявлять или погодить?
– Твое дело, – говорю.
– А ты сам-то как хошь? Поднялся вон как. Я ведь по газетке тебя по этой вот узнал. Ты или не ты? Ага, думаю, Гневышевых нигде не подплетешь.
Я стою подле него и загорюнился и скрыть свою печаль не могу. А печаль-то эту стыдом можно назвать. Кому же бы не стыдно было из почетных-то строителей, от трудов заветных в ничто упасть. Перед глазами-то тысячи людей, которые знают и чтят меня! А легко ли душу уронить, ведь она выпрямилась-то. подросла-то как.
– Ну, – говорит мой землячок, – крепко влип. Давай мне