Гарусный платок - Алексей Васильевич Зверев
– Не думай, не списывать, – пояснил старшина. – Понять до конца, черт возьми, хочу. У меня ведь всего шесть классов. Ты растолковывать будешь. Ясно?
Получилось так, что растолковывать пришлось не одному старшине, всему взводу. Смеялись курсанты, когда Лукахин, выбиваясь из сил, выполнял команду ползти «по-пластунски», все выдавливал из своих слабеньких мышц, но хохотали сдобра, с хорошего расположения к парню.
– Вот тут-то, Лукахин, задачу решаешь на единицу, – хлопали парни по мокрой спине и артельно вздергивали на ноги обессилившего товарища.
Хорошо Лукахин, хорошо сжился в училище с ребятами, тут родилось его запоздалое товарищество. Отобрали их тридцать выпускников, направили в Москву, и всякие домыслы шли: не иначе как снова учиться. Все отличники, всех одели с иголочки в диагоналевые брюки и гимнастерки, выдали кожаные, не брезентовые, ремни. Не иначе в академию или на курсы командиров «катюш». И старшина, теперь уж лейтенант Кубиков, был с ними, и говорил он Лукахину:
– Эх, Лукахин, Лукахин. С твоей головой, да еще бы выправочку, расторопность, умел бы ты еще и глазом жечь, каблуками щелкать, ножку давать, быть бы тебе скоро командиром батареи или даже дивизиона. Или в штабе работать.
Может, комбат Кубиков нашептал командиру полка о способностях Лукахина, во время боев его слегка повысили в чине, дали взвод управления полка. Не без огорчения он расстался с НП батареи, с Кубиковым, «выбрал азимут» и отправился в штаб, а, задумавшись, набрел на огневые первого дивизиона.
– Ты где шел? – спросили его.
– Да вот тут, через лесок, – ответил он.
– Через лесок, чертила! Да он минирован! Как тебя дьявол протащил!
Вот наказание выпало, думал он, привыкай опять к новым людям, живи на глазах командира полка, козыряй, щелкай каблуками, докладывай, а докладывать он не умел. Он комбату-то докладывать не научился, то старший лейтенант, то гвардии комбат называл, то товарищ Кубиков, и тот его остановил последний раз, присел с ним на бруствер окопа и начал журить.
– Ну ладно, ну, сейчас в бою да и учились вместе. А как на отдых или в штабе будешь работать? Ты говоришь «хорошо», а надо сказать «есть». Ты офицер. Ты учишь солдат. Ты примером должен быть.
– А я пример. Я не прислушиваюсь к тому, как они скажут, как я скажу, лишь бы выполняли, работали, – отвечал Лукахин.
– Ты идешь служить рядом с командиром, рядом со штабом, будь службистом. Это надо. Легче будет. Приучай себя. Тренируйся. Я, брат, с год козырял, вытягивался, муштровал себя – и прекрасно себя подготовил. Мне ничего не значит встретиться с генералом или даже с маршалом. У меня это как песня. Надо, брат Лукахин, теперь-то уж непременно надо.
От огневых первого дивизиона Лукахин побрел к штабу полка и, как пришел, насмешил начштаба Кобута, назвав его вместо капитана майором.
– Ты меня чином повысил, лейтенант. Ты это отработай. Ну-ка, еще раз доложи.
Второй раз у Лукахина получилось неплохо, и начальник штаба велел принимать взвод. Собственно, принимать было не у кого – предшественник был ранен. Старшина взвода управления доложил, где солдаты и какую они выполняют обязанность. Странное состояние испытал Лукахин: там был взвод рядом, тут взвода как бы и нет. Одни солдаты при штабе, другие при дивизионах или даже при батареях. Связист да разведчик, да старшина на глазах. Что делать, кем распоряжаться? Так в оставшиеся пять-шесть дней до выхода из боя он и не видел своего взвода. И после как-то не вязалось с новой работой, и косо на него поглядывал командир, а скоро последовал приказ: вернуть лейтенанта Лукахина в батарею. Он, как мальчишка, обрадовался, сложил пожитки в вещмешок и уж вместе с Катковым достраивал и обживал землянку.
3
За стенкой огромной, присадистой палатки раздались смех и говор, и кто-то неумело играл на баяне. Рядом подыгрывал баяну движок, и в лампе перед входом едва схватывались проблески света. Лукахин раздвинул полы входа и оказался в палатке, слепо освещенной, мало ярче лунного света. Пахло пылью, в ней плавали танцующие пары, и среди них Лукахин нашел Каткова по особой его манере танцевать. Он повисал на партнерше, вобрав в плечи голову, расслабленный и бессильный. Его движения выражали лень и опытность. Сильный и ловкий, он как бы прятал и силу и ловкость, вяло ворочался в вальсе и заставлял партнершу кружить и вести его. Лукахин знал, что это лишь заманка, желание обратить на себя внимание, и было смешно глядеть на его тяжелые сапоги с нелепо «под гармошку» смятыми голенищами, на острые колени, которые он подгибал и становился ниже девушки.
И опять ему вспомнился Пашка Лямин. Сейчас он стоял бы в сторонке и ухмылялся, показывая редкие зубы и ширя и без того широкий нос. Не потанцует Лямин на вечере, если не подойдет к нему девушка и не предложит танцевать. А случится, Лямин откачнется, как бы удивляясь, уставится на девушку сытенькими маленькими глазками и скажет: «Да ведь я не умею, вы поучите?» И начнет тяжело по-медвежьи ворочаться, поглядывая себе на ноги, стороня смущенный взгляд, поталкивая других танцоров. Не так ли вел бы себя и сам Лукахин? Он встал поближе к баяну, досадуя на частые ошибки игрока. Ему хотелось взять баян и заиграть, но не смел и пожимал плечами, поглядывая на солдат, словно приглашал их разделить неудовольствие сбивчивой и неверной игрой.
– Вы играете? – спросил его молоденький, как и он, лейтенант.
Здесь выше лейтенантов офицеров не было. Были сержанты, старшины, одетые лучше лейтенантов, были солдаты в кургузых простиранных гимнастерках жаждавшие и робевшие танцевать.
– Немного умею, – не сразу ответил Лукахин.
– Так берите.
Лейтенант сомкнул баян и передал его Лукахину.
Игравший до того сержант прытко оглядел нового музыканта:
– Ну-ка, сможешь ли ты сыграть лучше моего, а не зря ли взялся? – И встал позади Лукахина, уперши руки в бока и всей прытью своей говоря: если не справишься, так вот я, на подхвате. Стул для Лукахина был низок, топкие коленки высунулись, приняв на себя баян. Лукахин тронул басы, взял привычно аккорд и пробежал дробно вверх и вниз.
– Ого! Ну-ка! – потер ладошками сержант, радуясь и завидуя.
Вальс был тихий, медленный и мало знакомый; две девушки попробовали пританцеваться и, смущенные, отошли в сторону. Стояли парочки и молчали, позванные вальсом назад, в пережитое лето. Баян стонал, и, кажется, слышались не его звуки, а голоса тех, кого здесь нет, кто уже не смеется, не волнуется, не приглашает смущенно потанцевать, они навсегда остались на подступах