Корни и ветви. Из дневников последних лет - Иван Петрович Шамякин
Отец сидел ошеломленный. На Павла — ни слова. Будто обмяк. Только, может, с неделю никакой работы вместе с младшим сыном не делал. А мать позже с радостью, даже со смехом рассказывала, до войны и после войны не однажды повторяла: «С тех пор, как Павел схватил его за плечи, тряханул добренько, никогда уже не бросался биться. Ругаться ругался, а руки не поднимал».
3 августа 1982 года
О себе, о своем взрослении, о переживаниях на разных этапах жизни (которые помнятся, а помню я немало) хочется написать отдельно, только сделаю я это позже, когда будут силы и будет время. Но вряд ли я стану писать о детстве, потому что о многом поведал тут, рассказывая об отце, о семье.
Именно потому, что вряд ли я вернусь когда-нибудь к школьным годам, стоит добавить еще несколько штрихов.
В Корме я учился последнюю четверть пятого класса и в шестом классе. Эти неполные полтора года только и связывают меня с селом, где я родился. В памяти остались несколько соседей, несколько одноклассников, которые уцелели в войну (а уцелело хлопцев мало) и которые после войны, когда я стал известен, напомнили о себе. Я даже не помнил всех двоюродных сестер и братьев по материнской линии. Удивляюсь скромности этих людей — они нередко приезжали в Минск, останавливались у Игната, но очень редко кто-нибудь из них заглядывал ко мне. Их более проворные дети, мои двоюродные племянники, не слишком смущались, если нужна была моя помощь — устроить детей (внуков моих) в вуз, определить их самих или опять же детей на работу в городе (из Кормы убегали), получить жилье.
Из моих школьных кормянских лет не осталось каких-то особо интересных воспоминаний. Я там никем не увлекся, хотя вместе с другими учениками и ходил на вечеринки — их устраивали взрослые хлопцы и девчата. Танцы занимали меня. Но было тут, наверное, что-то от детской игры: перехитрить учителей. Кое-кто из них еще холостяковал и тоже похаживал на вечеринки. Корма — село большое, восемьсот дворов, и на каждой улице — своя вечеринка. Мы изучали, где бывают самые строгие учителя, и вырабатывали свои маршруты, свои комбинации, чтобы не просто спрятаться, не попасться им на глаза, но и над кем-нибудь подшутить — вынырнуть на улице из темноты, крикнуть, свистнуть и исчезнуть. Один из учителей, кажется, химик, любил вести в классе допрос: «Кто вчера носился допоздна по Кудлаевке? По Мальцам? По Шкабарам?..»
Помню, в шестом классе я назначал какой-то девочке свидания, писал записочки. В памяти не сохранилось, однако, ни имени, ни образа моей избранницы. Я делал все это потому, что так делали другие — особенно ученики седьмого класса (в седьмом классе тогда хлопцам и девчатам было по 15-16 лет; я тоже ведь пошел в школу без малого девяти лет,— поздней осенью 1929 года). Но вот что хорошо запомнилось, так это поиски книг. Тогдашнюю школьную библиотеку я «проглотил» месяца за два. Приохотился к чтению рано. Валентина Андреевна с первого класса умно подогревала, пестовала, развивала эту мою страсть: мне единственному она давала книжки из собственной библиотеки. Где-то классе во втором я прочел «Амок» Янки Мавра. Восторгу моему не было предела. А в четвертом добрался до книги, в которой довольно натуралистически изображались отношения между мужчиной и женщиной. Книгу эту (или журнал?) мне дала не Валентина Андреевна. Ее принес мастер по подсочке, квартировавший у нас,— Анисковец. Он часто рассказывал при нас, при детях, о своих любовных похождениях, удивляя мать и отца. Сейчас я уверен, что большинство из тех рассказов он вычитал в книгах.
С подсочкой связан еще один эпизод моего детства там, в Клетенке. Одно лето работали на выборке смолы три практикантки — студентки Гомельского лесотехнического института. Квартировали они в Кравцовке.
У нас же они переодевались — сбрасывали свои красивые городские платья и надевали комбинезоны. У нас же после работы и мылись. Мылись во дворе. Мать грела им воду; ею они мыли головы, а обливались холодной, из колодца, которой наливали для себя полную бочку.
Я залез однажды на чердак сарая и увидел их голых. И у меня, бог свидетель, перехватило дыхание от красоты их обнаженных тел. И теперь я каждый день с нетерпением ожидал вечера. Пригонял пораньше коров к страже, просил Павла присмотреть за ними, а сам, как вор, боясь, чтобы кто-нибудь не увидел (стыдно же!), пробирался на сеновал, в камору, где было оконце на дровяник, в крапиву, росшую возле сарая, в табак, который отец садил во дворе,— там почву хорошо удобряла скотина, и он полдвора занимал самосадом. И оттуда наблюдал, как практикантки мылись. Пересыхало в горле, гулко стучало сердце...
Наконец-таки девчата выследили воришку. Две спрятались в сенцах. Третья, голая, подбежала с ведром и окатила меня за поленницей дров ледяной водой.
Я едва не заночевал в лесу — боялся идти домой. Потом недели две не показывался девчатам на глаза — стыдно было. А после я благодарил их в душе, они так никому и не рассказали о моем позорном поступке.
Однако же о книгах. Я просто-таки страдал от книжного голода.
В Кравцовке их было мало. Я, единственный из учеников, не постеснялся попросить книги у нового директора школы. Но его библиотеки хватило, кажется, недели на две-три.
Утолил жажду свою впервые в Пыхани.
На другой половине дома, в котором поселили нашу семью, находился красный уголок лесничества. И не в первый ли день я обнаружил над лежаком печки, возле дымохода, под самым потолком, небольшую щель, через которую мне, мальцу, можно пролезть и попасть в этот манящий красный уголок, где — рассмотрел я днем — стояли целых два шкафа с книгами.
Несколько дней я колебался, испытывал свое терпение или — скорей всего — изучал обстановку: когда приходит рабочком, хромой Тимох Цыкунов — сын того лесника, которого отец спасал от порубщиков.
Один шкаф был открыт, второй я легко открыл гвоздиком. И — о! — какое счастье! Море книг! Я брал две-три, засовывал за пазуху — под рубашку, влезал на шкаф, оттуда на печку и