Четырежды в бегах - Сантери Палерма
Я был рад, что из Таммерфорса не было рапорта. Казалось очевидным, что дело теперь будет отложено. Так и случилось. Председатель задал несколько второстепенных вопросов, я ответил на них, и последовало решение: разбор дела отлагается для дополнительного расследования до 10 декабря. Я был доволен. Перед моим уходом прокурор спросил:
— Был ли обвиняемый во время побегов в армии?
— Нет, господин кавалерист, — ответил я. — Видел только, как молодых учили.
Я не знал официального чина этого палача, но по шпорам полагал, что, видимо, ему полагалось иметь лошадь для «замечательных подвигов». «Кавалерист», довольный, усмехнулся, и я отошел к двери. Стражник надел наручники, и мы пошли «домой». Другая пара арестантов вышла раньше нас, и они были наверное уже «дома».
Шагая с конвоиром, я спросил:
— Скажите хотя бы раз без обмана: кто этот председатель суда?
Клиноголовый долго ничего не говорил — для них всех вообще составляло большой труд отвечать на вопросы заключенных, — но, наконец, он все же раздобрился и ответил, видимо, честно:
— Это бургомистр.
— Неужели! А какая камера суда? Номер присутствия?
— Сто двадцать первый, — ответил клиноголовый, явно соврав. — Нет, второй, — поправился он после.
— Не третий ли? — сказал я. — Если вы дадите неправильный номер, то кто будет отвечать, если мой судебный материал не придет по назначению?..
Я не ждал никакого материала, но выдумал только такой прием, чтобы воспитать куопиоских шюцкористов. Приучивание к правде достигается иногда посредством лжи. Когда-то у меня бывал в таких делах успех; не ошибся я и теперь.
— Это было девяносто пятое отделение суда по государственным преступлениям, — разъяснил клиноголовый без всяких поправок.
В камере меня ждало письмо от матери. Было получено уже давно, но только теперь передали мне. Мать жаловалась на тоску; сообщала, что, несмотря на недостаток продуктов, в ближайшем будущем пришлет посылку. В письме она рассказывала о судьбе некоторых моих боевых товарищей: Розенквист еще не имел приговора, Лайхо был на свободе, Лаке умер, не дождавшись приговора, Ранта приговорен к смерти по делу Али-Сави и отправлен на казнь. Потом в письме приводился список товарищей, умерших и казненных в лагерях. Этот список было страшно читать, и у меня появились слезы на глазах…
По всему было видно, что мать очень беспокоилась за меня; в письме были слова: «Боюсь, что ты пойдешь по тому же пути страданий, что и Лаури Гренстранд» (она имела в виду Ранта). Мне было тяжко подумать о страданиях матери; она мучилась больше меня. Я попросил у стражи чернил и бумаги, — этим правом я, как находящийся под следствием, пользовался, — и написал матери письмо, в котором успокаивал ее тем, что мое дело отложено больше, чем на месяц; сообщил, что имеются у меня кое-какие надежды; рассказал, что был два раза у земского начальника в целях выяснения положения и что сам бургомистр принялся за ведение моего дела. Вышло весьма утешительное письмо, которое я тут же передал страже для переотправке через тюремную канцелярию и цензуру по адресу.
Вскоре после этого я остался один. Как-то раз во время прогулки убрали моего товарища, куда — неизвестно. Я очень сожалел, что не удалось попрощаться с этим славным русским, бойцом пролетарской армии. С ним ведь я пришел в тюрьму! Всплывал потом в памяти рассказ о том, как он, заблудившись, перешел границу, попал в крестьянский дом, где был обезоружен и передан шюцкористу с таинственными целями… Теперь я склонен был думать, что ему в порядке обмена арестованными удалось вернуться в Советскую Россию; там он, я полагал, подробно расскажет о массовых казнях русских солдат, учиненных финляндскими лахтарями, чему он сам долго, как это ни странно, никак не мог поверить.
XVII
Сидение в одиночной камере стало отзываться на моих нервах. Во сне я частенько падал с кровати на пол. Это происходило от беспокойных сновидений. Такие падения я склонен был принимать за напоминание о том, что пора бежать, — бежать, во что бы то ни стало раньше 10 декабря, когда должно было состояться заседание суда, приговаривающего борцов за рабочее дело к смерти. Правда, я был готов к бегству и без такого рода побуждений, но никак не подвертывался для этого подходящий момент. Я принялся за ремонт кровати, под ножки подложил молитвенник, «Сокровище души» и другие книги, чтобы кровать стояла прямо. Но на следующую ночь это уже не удалось, — стражник грозил за это гауптвахтой, темной будкой в подвале…
После этой неудачи я стал требовать врача. Тюремный врач посмотрел на меня поверх своих очков, посмотрел на язык и приказал дать лекарство от глистов. Но, когда он узнал, что меня вообще скоро хотят направить червям на съедение, то отменил свое решение и вместо ржаного хлеба приказал мне давать ячменный хлеб. Кроме того, он предложил мне думать как можно меньше и «полегче»…
Ячменный хлеб действительно помогал, но будь его побольше — ржаного или ячменного — помощь была бы еще ощутительнее. Я стал требовать, чтобы исправили кровать, но сторож на это ответил, что нужно вызвать пастора, чтобы он успокоил «заключенного, которого мучил лукавый». Но пастора я не пожелал видеть даже и для потехи. Пастор здесь был неисправимый гомосексуалист, — с соответствующей целью он и нанялся в тюрьму. Лицом был похож на четырежды повешенного…
Спустя некоторое время случилось три ярких события. Говорят: «Чем ночь темней, тем ярче звезды». Первой «звездой» был стражник, который водил нас на прогулку. Он крикнул однажды с высоты своей наблюдательной будки на весь двор:
— Вот и Вилькман остался нерасстрелянным!
Я долгое время прожевывал эти слова и никак не мог проглотить. Потом крикнул в ответ:
— Что же, разве опять вернулись старые царские времена? Секира и голова! Или же порох весь распродан охотникам?
Стражник не сразу ответил и продолжал расхаживать не торопясь по своей тропе. Я ответа не очень и ждал, ибо знал наперед, катким тупым и мерзким он может быть. И словно про себя стражник пробурчал:
— Запрещение получили… И с этой забавой покончили… Жизнь становится чертовски однообразной!
Теперь я понял. Смертная казнь наконец-таки отменена, и жизнь вступила в другую колею. Я был рад. Больше не расспрашивал, опасаясь, как бы в мою радость случайно не ворвались диссонирующие нотки.
Второй «звездой» была продуктовая посылка от матери. Посылка представляла нечто «великое и торжественное». Мать вложила в нее, видимо, последние крохи для любимого сына.
И тут же блеснул третий луч — слово этажного часового: