Сталинград - Павел Смолин
Разница ощутима.
Вёл нас проводник из хозвзвода — мелкий, жилистый, с бесшумной походкой. Этой дорогой он ходил третью неделю и намеревался ходить дальше.
— Тут пригнись, — говорил он. — Тут не дыши. Тут ползком, и не вздумай встать, тут третьего дня двоих положили.
Он не объяснял почему, и это было правильно. Объяснять некогда, а верить надо сразу.
Мы прошли развалины какого-то склада, потом длинный двор с торчащей из земли трубой, потом спустились в подвал, который выходил в другой подвал, а тот — в трубу дренажа, по которой пришлось идти на карачках метров тридцать, толкая ящики перед собой.
Вода в трубе была по щиколотку и пахла так, что Полещук высказался в том смысле, что теперь понятно, куда девается город.
— Тихо, — шикнул проводник.
Начавшийся было хохот затих.
Наверху, над нами, метрах в трёх, кто-то прошёл. Несколько человек, неторопливо, разговаривая по-немецки. Двенадцать человек в трубе перестали дышать одновременно.
Прошли. Ушли. Голоса стихли.
— Вот так, — буднично отряхнул штаны проводник. — Они тут ходят сверху, а мы снизу. И все довольны.
Митька открыл рот. Я показал ему кулак. Митька закрыл рот, создав этим прецедент.
Труба вывела нас в приямок насосной, а из приямка надо было выбираться наверх, по скобам, в разбитое машинное отделение.
Проводник полез первым, высунулся до плеч и сразу сполз обратно.
— Стоят, — прошептал он.
— Кто?
— Двое. У выхода. Курят.
Я подтянулся по скобам и высунул один глаз. Двое. В десяти метрах, у пролома в стене, спиной к нам. Один сидел на бетонной тумбе, второй стоял. Оба смотрели наружу, во двор, где занимался рассвет, и по очереди тянули один чинарик.
Пост. Обыкновенный, от тех, кто полезет со двора. Со двора. Нормальному человеку труба в голову не придёт.
Я сполз обратно.
— Тюрин, — одними губами. — Со мной. Бартош — считаешь до двадцати и подаёшь ящики. Остальные не дышать.
Бартош принял. Мы вылезли и пошли.
Десять метров по бетонному полу, усеянному камнями, железками и чёрт пойми чем ещё, — это долго. Мы ставили всю ступню сразу и медленно переносили вес. Тело Витьки этому не учили, но знание оказалось общим.
Восемь метров. Пять. Три. Тот, что сидел на тумбе, начал поворачиваться — потянуться. Я рванул вперёд, Тюрин почти сразу следом. Нож вошёл в горло немца, мерзко царапнул позвонки. Враг сипел и умирал, а рядом заливал пол кровью второй.
Секунд десять мы стояли и слушали. Никто не прибежал. Двор молчал.
— Обобрать. — Я указал на трупы, вытирая руки и лицо быстро перекрашивающейся тряпкой.
Улов был скромный: два карабина, четыре обоймы, ножи, две фляги — полные! — и пачка галет. Плюс с того, что сидел, Полещук снял часы и молча отдал мне.
— У меня есть, — я показал на карман.
— Значит, будет две пары, — резонно ответил Полещук.
Спорить я не стал.
А потом из угла машинного отделения, из-за развороченного станка, раздался голос, говоривший знакомое:
— Нихт шиссен!
Двенадцать стволов повернулись туда одновременно.
— Нихт шиссен! Нихт шиссен, камерад!
Он вышел сам. Молодой, без каски, в расстёгнутом кителе, с поднятыми руками — видимо, спал за станком и проснулся от возни. Руки у него тряслись так, что было видно от двери.
— Их гебе ауф! — Он тряс руками. — Их гебе ауф!
И куда нам тебя?
Митька опустил винтовку и повернулся ко мне:
— Витёк, он сдаётся!
Двенадцать человек. Шесть ящиков. Три километра в один конец, из них тридцать метров ползком по трубе. Впереди — открытое место под пулемётами, и обратно тем же путём. Конвоир — это минус один стрелок из двенадцати, и это если пленный пойдёт молча. А он не пойдёт молча: у него трясутся руки, он в панике, и в трубе он или закричит, или встанет.
Оставить его тут — значит, через десять минут здесь будет полвзвода, и они будут точно знать, куда мы ушли.
— Комм хер, — махнул я немцу.
Бойцы расслабились, Митька разулыбался, немец пошёл к нам.
— Мужики, мы его с собой взять не можем, — тихо сказал я своим. — У нас груз и по немцу под каждым камнем. И стрелять сейчас тоже нельзя, поэтому стоим спокойно.
Мелко шагающий немец начал робко улыбаться и что-то рассказывать.
Ужасно.
— Как не можем? — спросил Грачёв. — Пусть ящик тащит, а рот ему заткнём.
— Подумай, у тебя же хорошо получалось, — предложил я.
— Витёк, может, не надо? — жалобно спросил Митька.
— Тут из двух зол, Мить, — поморщился я. — Паршиво очень, видишь — руки трясутся? — Я показал на и впрямь подрагивающие руки. — Никогда безоружных не резал, и начинать знаешь как неохота?
Немец дошёл до нас, я отвёл взгляд от его улыбки и ударил ножом в сердце.
Бойцы молчали. Я опустил тело и, не глядя, выдернул нож, машинально вытерев его о труп. Паршиво, когда лазейки нет.
— Всё, идём, — махнул я.
Бойцы зашевелились, Грачёв остался стоять.
— Грачёв. Если придумаешь как — приходи и скажи. Я серьёзно. Придумаешь — в следующий раз сделаем по-твоему.
Он отвёл взгляд. Бартош поднял свой ящик, взвалил на плечо и пошёл первым, ни на кого не глядя. Через пяток секунд пошли все.
В трубе, уже на обратном пути к воздуху, Митька пристроился ко мне сзади и завёл вполголоса:
— Витёк. А ты… это… часто так?
— Как?
— Ну… которые сдаются.
— Ты дурачок? Мы с тобой с первого дня здесь на глазах друг у дружки. Кого я в Тельме в плен взять мог?
Пацан надулся и ушёл.
* * *
Элеватор мы увидели уже на подходе, в сером свете перед рассветом. Я смотрел на открывшуюся нам громадину и думал о том, что схема не передаёт и толики всего этого.
Элеватор был огромный — тяжёлый, бетонный, с рядом слепых силосных башен, и над ним стоял дым, который шёл изнутри, из самого тела здания, ровными струями из разбитых окон верхних этажей, будто оно курило.
— Горит? — шёпотом спросил Грачёв.
— Зерно горит, — объяснил проводник. — Который день. Внутри его тыщи тонн, оно тлеет и не