Сталинград - Павел Смолин
— На третьем ярусе. Под лестницей, с краю. Заложили бетоном, как смогли.
— Отметил чем?
— Нечем было.
Бартош покивал.
— Ну и ладно, — решил он. — Всё равно там всё сгорит.
Сказал без злобы и горечи, как про погоду. Помолчал, докурил, аккуратно затушил окурок о песок и убрал в кисет.
— Ты не бери в голову, — добавил он. — Не ты его туда завёл, он сам туда шёл. И я шёл. И все.
— Я знаю.
— Знаешь, — согласился Бартош. — А в голову всё равно берёшь. Оно так и полагается, когда лычка.
И отошёл к Тюрину, оставив меня сидеть на песке между полутора сотнями чужих раненых и самокруткой в кармане.
Баржа пришла в половине одиннадцатого. Её тащил катер, маленький и тарахтящий. Шли без огней, и последние двести метров его вели с берега тремя короткими вспышками фонаря.
Дальше началось то, что я потом — при всём опыте — счёл одним из самых организованных безобразий, какие видел. Грузили в темноте, по мосткам, под окрики. С баржи одновременно выгружали: ящики, мешки, катушки, людей. Пополнение сходило на берег и тут же попадало в поток, а по этому же потоку навстречу несли носилки.
Всё это на узких мостках шириной в полтора человека.
— Не сталкиваться! — орал кто-то. — Раненых вперёд! Ящики сюда!
— Куда сюда⁈
— Сюда, я сказал!
Руки чесались влезть и организовать. Решение было на виду: разделить потоки по времени, три минуты туда, три обратно, поставить на мостки человека с фонарём — регулировщиком.
Влезать я не стал. Не моя переправа, не мои люди. За объяснения чужому ефрейтору ночью в трудной ситуации дают по морде — и правильно делают.
Но себе отметил.
* * *
Немцы подумали о нас в одиннадцать.
Сначала над рекой встала осветительная ракета. Повисла на парашюте, качаясь, и залила всё мертвенным белым. На берегу замерли все: живое при внезапном свете сперва замирает.
— Не стоять! — заорал я своим и всем, кто хотел слышать. — Работать, как работали!
Потом ударили миномёты.
Первый залп лег с недолётом, в воду, метрах в тридцати от мостков. Столбы воды встали и упали. Второй будет по берегу. Третий — куда целились.
Второй лег по берегу, частично — в левый край рядов с ранеными. Мужики матерились, и в их голосах сквозило непонимание — разве можно вот так, по раненым?
Третья — по барже.
Я видел это своими глазами и, честно говоря, лучше бы не видел. В борт баржи попало один раз. Хватило. Люди посыпались в воду.
Волга в конце сентября ледяная. Шинель и сапоги быстро тянут вниз даже здорового и умеющего плавать. У раненого шансов почти нет.
— Тюрин! Бартош! Верёвку, доски, всё, что плавает — к воде! Митька, беги к катеру, скажи, чтоб шёл к барже, а не к берегу! Юра — фонарь, свети на воду, только вдоль, не вверх!
Они побежали. Никто не спросил, с какой стати ефрейтор из чужой части раздаёт команды на чужой переправе. В такие минуты командует тот, кто первым открыл рот.
Мы вытащили одиннадцать человек. Тюрин заходил в воду по грудь и вытаскивал за шиворот, как котят, а его самого держали за пояс верёвкой втроём. Полещук нашёл где-то дверь — на берегу не было ни одного дома, и откуда он её взял, спрашивать было некогда — и они с Кабаковым толкали эту дверь в воду и обратно, и на ней привозили сразу по двое.
Одиннадцать человек. Сколько ушло — не считал никто. Зоя Крамер по колено в воде принимала тех, кого вытаскивали. Над одним она простояла на четвереньках минут пять, затем встала и пошла к следующему.
Ракета догорела и погасла. Миномёты перенесли огонь выше по берегу. Баржа осела на мель метрах в сорока, накренившись, и её потом разгружали до утра.
* * *
Пополнение я принимал в третьем часу ночи, при свете коптилки, в яме под откосом. Восемь человек. Дрожащий свет подтвердил правоту Карасёва: живые и ладно…
Двое почти пожилых, лет по сорок пять, из недавнего призыва. Четверо — мои, то есть Витины ровесники по паспорту, лет двадцати. И двое совсем мальчишек, которые явно приписали себе год, и они об этом знают, и очень боятся, что кто-нибудь заметит.
Все восемь мокрые до нитки.
— Так, — я сел на ящик. — Моя фамилия Обухов. Я ваш командир отделения. Первое: кто плавать умеет?
Они переглянулись. Подняли руки трое.
— Хорошо. Второе: у кого сапоги хлюпают?
Подняли шесть.
— Разуться. Портянки выжать. Прямо сейчас, все.
— Уже, товарищ ефрейтор, — не пошевелился левый почти пожилой.
Второй кивнул — тоже озаботился. Я кивнул им и просветил молодежь:
— Сутки в мокрых портянках — и ноги собьёте или застудите. Выжимайте.
Они начали разуваться.
— Товарищ ефрейтор, — подал голос один из мальчишек. — А немец далеко?
— Отсюда — километра три, сюда только приветы шлет.
— Ой.
— Ты не «ой», ты портянку выжимай, — посоветовал Кабаков из темноты. — У нас тут главное правило какое? Куда Обухов стреляет, туда и мы. Всё остальное приложится.
Мальчишка принял правило всерьёз и стал выжимать портянку. Пока они возились с портянками, я прошёл по кругу, немного поспрашивал и запомнил всех. Не по списку — списки в этом городе живут меньше людей, — а по лицам и по одной примете на каждого.
Двое пожилых: Ерёмин, широкий, с обломанными ногтями, до войны клал печи. И Дуров, сухой, молчаливый, всё время трогающий нагрудный карман — там у него что-то лежало, и он проверял, на месте ли, примерно каждые две минуты.
Четверо ровесников. Из них запомнился Синицын — тощий, вертлявый, с нагловатой улыбкой, которую набивают вместе с привычкой получать по шее. И Гаврилов: скатка, обмотки, вещмешок — всё ладно, до армии явно работал руками.
И двое мальчишек. Одного звали Пашка, второго — тоже Пашка, и они немедленно стали Пашка-большой и Пашка-маленький, хотя разница между ними была сантиметра три.
— Запомнили меня? — спросил я, когда они обулись.
— Так точно.
— Теперь запоминайте братьев по оружию, — я показал по очереди. — Бартош. Тюрин. Грачёв. Полещук. Кабаков. Митька. Вот эти шестеро для вас старшие, что бы они ни сказали. Особенно Тюрин.
— А почему особенно Тюрин? — не