Сталинград - Павел Смолин
— Вот сюда, сюда и сюда. А по ровному не надо. По ровному они не пойдут — по ровному их видно, и они это знают не хуже нас.
Сержант прошёлся по складке сам. Присел, посмотрел на неё снизу, с немецкой стороны, что мне сразу понравилось. Пожевал ус.
— По наставлению — равномерно, — сказал он без выражения.
— По наставлению — да.
— А по-твоему — кучей в трёх местах, а остальное голое.
— Остальное простреливается. Голым его назвать трудно.
Он ещё пожевал ус. Я ждал. Торопить человека, который решает, — последнее дело: решение, до которого он доехал сам, он потом сам и защищает.
— Откуда знаешь, что тут ходили? — спросил он наконец.
— Ходили позавчера. Пятнадцать человек, вон той промоиной. Половина там и лежит.
Сержант посмотрел в овраг. В овраге, у поворота, действительно лежала куча трупов — мы стащили туда ближайших, чтобы не портили пахнущий Волгой и порохом воздух.
— Ладно, — решил он. — Кучей так кучей. Но по бумаге пойдёт, что равномерно.
— По бумаге пусть идёт как положено.
— Вот это правильно, — одобрил сержант, и мы поняли друг друга окончательно.
Ставили ночью, и Синицын всё это время крутился при сапёрах — подносил, подсвечивал, запоминал. Я не гнал его. Синицын не спрашивал, как взрывать. Он запоминал, где лежит и куда своим не лезть. К утру проходы он знал не хуже сапёров.
Обрез я чистил в субботу, при вечернем свете, на дне своей ячейки.
Делать этого не требовалось — из него не стреляли уже несколько дней. Но оружие, которое носишь под шинелью, собирает на себя всю пыль кургана, а пыль кургана, как я уже говорил, лезла даже в кашу. Я переломил стволы, посмотрел каждый на просвет, ещё раз прошёлся тряпкой и откинул крышку подсумка.
Патрон был один.
Я знал, что он один, но всё равно потряс подсумок. Латунный кругляш перекатился по дну и стукнул в пряжку. Больше ничего не стукнуло.
Патрон был бартошевский. Заводской, с чистой латунью, без креста на донце. Дробь тройка.
То есть последний мой выстрел будет одновременно самым надёжным и самым слабым. Капсюль — фабричный, осечки не даст. А снаряд — утиная дробь, которая на трёх шагах бьёт как кулак, а на шести уже просто очень громко ругается. Хороший патрон, чтобы убить одного человека в упор, и никакой, чтобы сделать что-нибудь ещё.
— Один остался? — спросили сверху.
Надо мной стоял Митька, и по его лицу было видно, что стоит он не первую секунду.
— Один.
— Мужики! — Митька развернулся и объявил на всю линию, как объявляют пожар. — У Витька патрон последний!
Нас было тринадцать, и жили мы в одной канаве. Митька заорал — через минуту мой последний патрон обсуждали уже все. Совещались, как всегда, все и одновременно.
— А чего сразу не сказал? — упрекнул Кабаков. — Мы б чего-нибудь придумали.
— Чего ты придумаешь? Из шва достанешь?
— Из шва не достану, — с достоинством ответил Кабаков. — А спросить у людей можно. Люди — они разные. У кого чего только не лежит.
— У Полещука спроси, — немедленно предложил Митька. — У него всё есть.
Полещук развёл руками с искренним огорчением:
— Двенадцатого нет. Гранаты были, ножи были, провод есть. Патрон охотничий — где ж я тебе его возьму, тут охотников нет.
— Тут вся степь в охотниках, — не согласился Ерёмин. — Тут до войны, поди, каждый второй с ружьём ходил.
— Ходить ходил, а патроны его где?
— Дома лежат, — сказал Ерёмин, и совещание приуныло, потому что все дома в округе были известно где.
Бартош сидел на краю ячейки и в разговор не встревал. Потом спросил — не всех, меня:
— Который остался? Мой?
— Твой. Заводской.
Он кивнул. Помолчал.
— Это правильно, — сказал он. — Заводской на чёрный день и держат.
— Дробь тройка, — напомнил я. — В упор.
— А ты с ним издаля и не разговариваешь, — резонно ответил Бартош, и крыть было нечем.
Грачёв дождался, пока совещание рассосётся, и подсел со своей бумажкой.
— Вить. А если самим снарядить? Порох из винтовочного вынуть. Гильзы у тебя стреляные есть, капсюли…
— Капсюли — это как раз самое трудное, Юра. Капсюль охотничий и капсюль винтовочный — разные вещи, не перебьёшь. А главное — порох. Винтовочный порох в охотничьей гильзе горит не так. Ему давление нужно другое.
— И что будет?
— Или пшикнет и дробь выкатится из ствола. Или, — я похлопал по стволам, — разорвёт вот здесь, и я буду ловить своё ружьё по частям. Вместе с пальцами.
Грачёв посмотрел на обрез с новым уважением — простая с виду и громкая фиговина обрела новые грани.
— То есть нельзя.
— То есть можно один раз, с четвертью заряда, от полной безнадёги, и молясь. Как постоянное решение — нельзя. — Я закрыл подсумок. — Патроны надо не делать. Патроны надо найти. Двенадцатый калибр — самый ходовой в стране, их до войны жгли миллионами. Где-то они лежат. Вопрос — где именно лежат ближайшие.
Я сказал это в пространство, но пространство слушало. У края моей ячейки, чуть в стороне, сидел на корточках Синицын и с отсутствующим видом ковырял землю щепкой. По отсутствующему виду было понятно, что слышал он каждое слово и что где-то у него внутри уже щёлкают невидимые счёты: кому нужно, у кого лежит, кто на что поменяет.
Я не стал его торопить. Такие вещи дозревают сами — лишь бы не сгинул.
За водой в ту ночь я пошёл с третьей парой — сам, с Тюриным. Маршрут командир должен пройти сам. Завтра придётся менять — надо знать, что именно меняешь.
Днём овраг был просто канавой. Ночью каждый звук оставался между стенками: капала вода, шуршала сухая трава, ветер скрёб по краям песком. В городе то и дело ухало — далеко, не по нам. Мы шли по дну, и Тюрин нёс ведро на палке передним, потому что слышал он лучше, а я — задним, потому что задний прикрывает.
Мина прилетела на обратном пути, на выходе из оврага, где скат раскрывался к реке. Не в нас