Сталинград - Павел Смолин
Причина смерти рядового была указана в самом конце, и писарь этого донесения, в отличие от первого, никакого курьёза в ней не видел, а просто переписал из акта, что видел фельдшер:
«Обширное ранение груди. Множественные поражающие элементы. Предположительно — крупная дробь либо картечь, выстрел произведён в упор».
Клинге положил лист на стол. Взял кофе. Кофе успел остыть, и это было к лучшему: горячий он выпил бы залпом, а холодный пил медленно, и думать это не мешало.
Высота сто два. Овраг на восточном скате. Три недели назад — квадрат шестнадцать, три километра южнее. Дробь там, картечь здесь. Там — разобранная в темноте поисковая группа. Здесь — оборванная линия, унесённая катушка и уведённый живым связист.
Сторожа не уводят пленных. Сторожа не уносят катушки с проводом. Катушки уносят те, кому нужен провод, — а провод на том берегу нужен всем, это Клинге знал из сводок по трофеям: у русских не хватало меди, и их охотничьи команды таскали немецкие линии с завидным постоянством. Вот и объяснение: команда за проводом, случайная встреча в овраге, выстрел в упор из первого попавшегося дробовика, которых в этом городе, как уже установлено, полно у каждого сторожа.
Картина снова получалась завершённая. Успокоительная. Не требующая ровно никаких действий.
Клинге допил кофе, встал и подошёл к своей карте — той, личной, где не было дивизий и полков, а были дома. До заводов оставалось шесть дней; шесть дней, три группы, из которых укомплектованы теперь две, и эшелон зарядов, идущий со станции выгрузки. Времени на курьёзы не было совершенно.
Он нашёл в углу карты зачёркнутое слово. Постоял над ним. Потом взял карандаш и поставил на карте две точки: одну в квадрате шестнадцать, вторую — у восточного ската высоты сто два. Точки стояли в шести сантиметрах друг от друга, и соединять их было очевидной глупостью: между ними лежали три километра фронта, три недели и вся разница между пулями и картечью.
Рядом с зачёркнутым словом он вывел новое, печатными буквами, как выводил всё важное: «Wächter». Сторожа.
Это слово он зачёркивать не стал.
Глава 14
Обещанные Сомовым бланки пришли через три дня, с попутным связным. Протокол допроса, отпечатанный на серой бумаге, в двух экземплярах. Вместе с бланками пришла задача.
Задача была изложена на четвертушке листа, от руки, без единого лишнего слова: в полосе южнее высоты, в районе железнодорожной петли, отмечено накопление; сведения о составе и принадлежности отсутствуют; желателен пленный. Слово «желателен» было подчёркнуто один раз, и я уже достаточно знал Сомова, чтобы понять — пленный нужен позарез.
Карасёв прочёл четвертушку, повертел и вернул мне.
— Быстро тебя запрягли, Обухов.
— Сам напросился, товарищ лейтенант.
— Вот и я о том же. — Он вытащил свою карту. — Петля. На ракетку похожа: вот ручка, вот закругление, а «Лазурь» — внутри. Наших там нет. Немцев вроде тоже не было. Если теперь есть — это нам всем интересно, у меня левый фланг в ту сторону голый, как… — он посмотрел на меня и закончил по-уставному: — недостаточно обеспеченный.
Группу я собрал из шести. Себя, Грачёва — маршрут, Тюрина — Тюрин, Дурова — глаза, Синицына — руки, и Гаврилова. Гаврилова я взял таскать: бок у него зажил, силы девать некуда, а пленного, если повезёт, кому-то придётся вести, потому что добровольно и молча они ходят редко.
Митька, узнав состав, обиделся на рекордные для себя три минуты.
— А я чего, хуже всех?
— Ты лучше всех. Поэтому останешься при Бартоше и будешь считать время. Вернёмся затемно — а сколько до света, кто мне скажет? На всю группу у нас двое часов, и те и другие врут.
— Не «обои», а «одни», — машинально поправил Грачёв, не отрываясь от чертежа.
— Вот, — обрадовался я. — Грамотные пусть чертят, а Митька пусть время держит. Каждому своё.
Митька остался — с видом человека, на которого повесили безопасность государственной границы.
Перед выходом я пошёл за патронами и обнаружил, что в отделении завелось второе интендантство.
Копыловский ящик Полещук в первый же день принял под личную ответственность — я не возражал: у человека, который одиннадцать лет ходил с коробом, вещи не пропадают, они у него только заводятся. Но за три дня Полещук успел завести и тетрадку. Обычную, школьную, в косую линейку, и на обложке химическим карандашом было выведено: «Учотъ».
— Твёрдый знак-то зачем? — спросил я.
— Для солидности, — не смутился Полещук. — Сколько?
— Восемь.
Он отсчитал восемь патронов — дважды, вслух, глядя мне в глаза, точь-в-точь как Копылов, — записал в тетрадку число и повернул её ко мне:
— Распишись.
Я немного охренел.
— Полещук, я командир отделения, и это — мои патроны.
— Патроны твои, — согласился он, — а учёт мой. Кому счас расписываться неохота, тот потом первый спросит, куда девалось. — И добавил, смягчившись: — Ты у деда бумагу требовал? Требовал. Вот и я по-людски хочу.
Крыть было нечем. Я расписался. Где-то внизу, у воды, стрелок ВОХР Копылов должен был почувствовать, что его дело живет.
Чертёж у Грачёва был красивый. Он три вечера снимал петлю с наблюдательного поста — в бинокль, по секторам, — и на бумаге она лежала как настоящая: насыпи главного хода, закругление, ветка к «Лазури», стрелочная горловина, чёрные прямоугольники вагонов, брошенных где стояли, и толстые сигары цистерн на дальнем пути. Между двумя насыпями он показал штриховкой длинную низину и провёл по ней пунктир.
— Вот здесь, Вить. Ложбина, идёт насквозь, до самой горловины. Глубина — в рост, я по теням считал, в косом свете хорошо видно. Двести метров закрытого подхода.
— По теням, — повторил я.
— Ну а как ещё? Ногами ж там не походишь. — Он был прав, чертёж был лучшим из возможного, и я утвердил маршрут.
Вышли в полночь. До петли добрались оврагами и руинами пристанционного посёлка, тихо и скучно, как я люблю, и на исходную легли перед насыпью главного хода.
Железная дорога ночью — отдельная страна, и законы в ней не городские. В городе стены стоят поперёк пули. Здесь всё лежало вдоль: пути, насыпи, составы — километровые прямые коридоры, по которым пуля летит, не встречая знакомых. Я собрал группу головами вместе и выдал это одной порцией:
—