Сталинград - Павел Смолин
— Почему не пошёл?
— Не могу знать. Может, чином не вышел.
— Так и запиши, — сказал я, и Грачёв записал, и я потом видел эту строчку в журнале: «14.10. Ефрейтор пр-ка к объекту не допущен (предположительно)».
К вечеру журнал распух. Выяснилось, что будкой пользуется один фельдфебель — прочий состав ходил куда-то за дом, в места, наукой не охваченные. Выяснилось, что после фельдфебеля в будку заходит рядовой с ведром и веником — «денщик», уверенно определил Кабаков, — и наводит порядок. Выяснилось, наконец, что вечером фельдфебель к объекту не ходит, из чего Кабаков вывел целую теорию о правильном пищеварении как основе немецкой военной машины, и теорию эту отделение слушало, как лекцию в планетарии.
— Ты вот смеёшься, — говорил Кабаков Митьке, — а человек систему держит. По часам ест, по часам ходит. Такого голыми руками не возьмёшь.
— А какими?
— А такими, что система — она о двух концах, — туманно ответил Кабаков и оказался, как всегда, прав.
Я поднялся к Дурову на чердак ещё раз, уже с Грачёвым, и мы разобрали двор всерьёз.
Через него, вдоль забора, шёл единственный скрытый подход от немецкой линии к перекрёстку, который нам предстояло брать не сегодня-завтра, — и в доме при этом дворе сидел, судя по хозяйственной обжитости, взводный узел: провода тянулись туда с двух сторон. Фельдфебель был не смешным приложением к сортиру. Фельдфебель был хозяином узла, и убирать его перед рывком имело прямой тактический смысл.
— Юр. Начерти двор. Дом, сарай, поленницу, забор. И будку.
Грачёв кивнул и полез за бумагой. Через час он принёс лист, и лист этот я сохранил бы для истории, если бы история такое принимала: двор в масштабе, сектора, дистанции — и в углу, с полной серьёзностью, в двух проекциях, с размерами, была вычерчена будка. Дощатая, обшивка вертикальная, дверь на петлях справа.
— Обмеры приблизительные, — извинился Грачёв. — По аналогам. Будка типовая.
— Что?
— Ну… типовая, — Грачёв сам понял, что сказал, и уши у него поехали в красноту. — Их же тоже по одной синьке. Наверное.
— Записывай в наставление, — сказал я серьёзно. — Раздел «типовые сооружения».
Отделение, слышавшее это через дверь, легло второй раз за день.
Готовились как на полноценный поиск, потому что смешная цель убивает так же, как серьёзная, — это я вбил всем в первую же минуту, как отсмеялись. Наука главы была короткая, и я выдал её у грачёвского листа:
— Смотрите и запоминайте, потому что это про нас тоже. Этих троих убивает не наша меткость. Их убивает привычка. Одно время, одно место, один маршрут — четыре дня подряд. На войне пунктуальность — это способ самоубийства. Проверьте себя: кто из вас ходит на пост одной дорогой? Кто курит в одном месте? Вот с этим — к немцам в очередь.
Группу взял малую: себя, Дурова, Тюрина и Митьку. Полещук выдал патроны и на цифре завис:
— Тебе на фельдфебеля сколько, четыре?
— Два.
— А чего два-то?
— А куда он из будки денется?
Полещук записал и не удержался — вывел в тетрадке отдельной строкой назначение расхода. Что он там написал, он не показал, но лицо у него при этом было государственное.
Вышли затемно, за час. Ночь была правильная — с ветерком, который шуршал по дворам всем, что не прибито, и глушил шаг. Дуров вёл: он этот маршрут выходил глазами за четыре дня и вёл теперь ногами так, будто ходил тут всю жизнь — вдоль забора, через два проходных двора, мимо колодца с сорванным воротом, в сад при третьем доме, откуда до цели оставалось сорок шагов и хорошая яблоня с развилкой.
В саду пришлось переждать. По немецкой стороне прошёл ночной обход — двое, с фонарём, лениво, — и прошёл в восьми шагах от Митьки, который лежал под яблоней, накрывшись палой листвой, и не дышал так старательно, что я боялся, как бы он не помер от усердия. Фонарь мазнул по стволам, по забору, по листве — и уплыл дальше. Митька выдохнул со звуком спускаемой камеры.
Позиции заняли по грачёвскому листу: Дуров с винтовкой — сарай и дальний конвойный, Митька — поленница и ближний, Тюрин при мне, на случай неожиданностей, я — по будке. Дистанция для картечи была на пределе, поэтому подползли ещё: до будки от моего куста смородины выходило шагов двадцать пять. Смородина была обобрана дочиста — не нами, — и пахла из-под инея прелым листом и чуть-чуть, самую малость, прошлой жизнью.
Ждали молча. У ожидания в засаде есть своя арифметика: первые полчаса думаешь о деле, вторые — о ногах, которые затекли, а дальше не думаешь ни о чём, и это самое правильное состояние. Рассвело — серо, без солнца. Где-то в доме стукнула дверь, звякнул котелок, заспанный голос сказал что-то короткое, и другой заспанный голос послал его, судя по интонации, туда, где мы как раз лежали.
Потом голоса собрались, окрепли, и без четверти восемь — Митька потом божился, что минута в минуту, а Митьке в вопросах времени я верю, — во двор вышла процессия.
Всё по регламенту. Фельдфебель — впереди, с газетой под мышкой, основательный, как броневик. Конвой — следом, уже с тоской на лицах. Дверь с сердечком открылась и закрылась. Конвойные попятились: поленница, сарай, спички.
Я дал им закурить. Человек с первой затяжкой реагирует на полсекунды дольше, а полсекунды в нашем деле — вагон времени.
Потом я коротко свистнул.
Дуров и Митька выстрелили слитно, одним сдвоенным хлопком. Дальний конвойный у сарая сел и завалился. Ближний у поленницы успел развернуться на четверть — вторая пуля Митьки взяла его в разворот, и он лёг поперёк своих же поленьев.
А я встал из смородины и разрядил в будку оба ствола.
Дуплетом. Каюсь — дурное желание, которое я давил с самого оврага, на этот раз я давить не стал: цель того заслуживала. Правый ствол ушёл в дверь, ниже сердечка, левый — в стенку, где по грачёвским обмерам полагалось быть сидящему. Снаружи, на воздухе, обрез бил по ушам вполсилы, и я даже слышал, как картечь прошила доску — с сухим двойным треском, как палкой по забору.
Из будки не донеслось ни звука. Дверь осталась закрыта.
Тюрин рядом со мной приподнялся, посмотрел на будку и вопросительно ткнул подбородком: проверять?
— Нет, — сказал я.
Тюрин посмотрел