Развод с альфа-волком. Я не твоя истинная - Александр Витальиев
Мы спустились в траворезную. Я сняла фартук, повесила на гвоздь у двери, накинула на плечи дорожный плащ, который висел там с осени и пах сушеной полынью.
— Утром в шесть, — сказала я Марте. — Иди спать. Если не приду за тобой, значит совет решил за нас обоих.
Она кивнула и ушла. Я осталась одна в траворезной, села на табурет у стола и впервые за этот длинный вечер перестала двигаться.
Ключ от траворезной лежал у меня в кармане, печать в футляре, сундук собран. Я положила руки на колени и почувствовала, как под кожей на запястье пульсирует вязь, и пульс был ровный, как у спящего зверя, который уже не верит, что его разбудят.
На столе лежало его письмо, а под ним — мой реестр больных. Тридцать шесть имен. Двенадцать из них — те, кого совет потом отказывал в помощи через северное крыло. Эти люди были должны мне жизнью, а не я им. Я закрыла тетрадь и положила в кожаный мешок к остальным бумагам: рецепты, копию лицензии травницы, которую мне выдали в вольнице еще до свадьбы, с подписью пяти деревень. Лицензия была моя. Не его. Не стаи. Моя, по праву работы. Сегодня это «лишнее», как он тогда сказал, было единственным документом, который совет не мог у меня отнять.
Я вытащила связку полыни, положила на стол. В траворезной сразу стало холоднее и чище. Запах полыни был моим, а не его.
Стукнула дверь в сенях. Было слишком поздно для гонца, слишком рано для рассвета. Я прикрыла сундук крышкой, но не заперла. Рука легла на нож для корней — не потому что я боялась, а потому что шесть лет меня учили, что дверь в этой траворезной открывается без моего разрешения.
Вошел дружинник северного крыла, молодой, с чужой печатью на рукаве. Остановился у порога. Посмотрел на меня так, будто я уже была вдовой при живом муже.
— Лада Рейн. Приказ совета. С утра у ворот будет карета. Вещи оставишь в доме. Ключ от траворезной сдашь. Печать травницы опечатаем до решения вольницы.
Я не пошевелилась. Нож лежал у меня в руке. Я положила его обратно на стол. Медленно. Чтобы он видел, что я не тороплюсь.
— Передай совету, — сказала я, — что ключ от траворезной мой. Печать травницы моя. Сундук мой. И решение вольницы по моей лицензии совет не отменяет, потому что вольница не подчиняется совету стаи.
Он моргнул. Ожидал другой реакции. Может, слез. Может, крика. Может, что я упаду на колени и попрошу передать Глебу, что я его прошу. Я не упала.
— Это приказ, — повторил он.
— Это мой дом, — ответила я. — До рассвета. Утром в шесть я буду у ворот. Не раньше.
Он постоял еще несколько вдохов. Я выдержала его взгляд, и он отвел глаза первым. Вышел, прикрыл дверь. В траворезной снова стало тихо. Только капала вода с мокрых стеблей.
Я подошла к двери и проверила засов. Был на месте. Я вставила в скобу свой личный засов, который Марта сделала мне по моему заказу из обрезка железа. Грубый, но мой. Мой засов стоял между мной и советом.
Я вернулась к столу. Посмотрела на письмо Глеба, на свой реестр, на связку полыни. Три предмета. Три правды. Его письмо было ложью, потому что в нем не было ни слова о том, что я ему была женой. Мой реестр был правдой, потому что в нем были тридцать шесть имен, которые помнили мои руки. Полынь была моим запахом, который я выбрала сама.
Я взяла его письмо. Сложила вчетверо. Положила в жестянку, где хранила сухую кору. Туда же, где лежало мое обручальное кольцо. Захлопнула крышку. Жестянка была маленькая, но в ней поместились и его слова, и мой брак. Этого было достаточно.
Я села обратно на табурет, положила руки на колени. Под вязью на запястье пульс был ровный, как у спящего зверя. Я впервые подумала, что этот зверь не спит. Он просто ждет, когда я перестану бояться его разбудить.
Письмо легло в жестянку, а жестянка встала на полку рядом с моим реестром. Я закрыла крышку, придавила ладонью и впервые подумала, что кольцо внутри не звенит, потому что я его сняла еще до письма. Не из гордости. Из усталости сжимать чужой металл на своем пальце.
В траворезной стало тише. Капала вода с мокрых стеблей, потрескивала фитиль в лампе, мышь возилась за ящиком с репейником. Я потянулась к свежему корню аира, чтобы хоть чем-то занять руки, и в этот момент в дверь постучали. Не в коридоре. У самого порога, два коротких удара костяшкой, без приказа и без имени.
Я знала этот стук. Шесть лет он означал либо «выйди», либо «подай», либо «ты слышала, что я сказал». Я не отозвалась. Вытерла нож о край фартука, отрезала кусок аира, положила на доску. Стук повторился, громче, требовательнее — и я наконец встала, потому что дверь была моя, и никто не имел права долбить в нее как в собственную.
Глеб стоял на пороге без кафтана, в одной рубашке, волосы примяты, будто только что снял шапку. Пахло морозом, лошадиным потом и тем самым сандалом, который я выбрала ему в подарок шесть лет назад и до сих пор жалела. В руке он держал графин с вишневой настойкой. Той самой, которую я ставила для его стола из вишни с дальнего южного крыла. Он молча протянул его мне.
Я не взяла графин. Я посмотрела на его лицо — впервые за этот день без злости, просто посмотрела, как смотрят на человека, который пришел просить прощения за то, что еще не сделал.
— Зачем? — спросила я.
— За то, что писал, — ответил он. — Я не знал, что совет их подменит. Я знал, что пишу. Этого хватит.
Я отступила от двери ровно на шаг. Не впустила и не выгнала. Взяла графин, потому что графин был мой, я его ставила, и потому что руки нужно было занять чем-то кроме ножа. Налила себе в глиняную чашку, налила ему во вторую. Поставила чашку на край пресса, не на стол, где лежал реестр. Он взял чашку, выпил одним глотком, не сел.
Я подождала, пока он поставит пустую чашку. Потом сказала:
— Письмо лежит в жестянке. Рядом с кольцом. Рядом с моим браком. Вы все там поместились. Можешь забрать, если совет пришлет за ним гонца. Я не открою дверь по требованию.
Он кивнул. Не как муж,