Чужъ - Вадим Беликов
— С твоих уст это звучит почти как похвала, — улыбнулся Мирослав. — Скажи мне: ты ведь здесь даже не ради денег или выгоды. Ты же понимаешь, что это… Не каждый, благородный и добродушный человек возьмётся за такое.
— Лука. — Зоря стояла позади. Ветер колыхнул её русые волосы. Сверчки запели в траве — ночь пришла. — Глафира в часовне. Отец Герасий с трудом принял её, но Радомир настоял.
— Зачем вы отвели её туда? — спросил Мирослав.
— Глафира следующая, — ответил я. — Но до неё одним из первых должен был умереть Герасий. Однако, заперев себя в часовне, он выжил. Думаем, женщина тоже выживет, пока мы не найдём способ одолеть тварь.
— Господь охраняет их души, — добавил староста. — Но если она там, то где же сам Наговорник?
Я повернулся к Зоре.
— У моей сестры. Она будет следующей.
— Так ты понял, — улыбнулась она.
— Как ты себя чувствуешь? — Я подошёл к ней, положил руку на лоб. Горячий. Потный.
— Учитывая то, что мы мертвецам покоя не даём… — Она улыбнулась. — А так — что-то копошится в голове. Может, он. Может, сама себя накручиваю.
— Ты права, нам лучше уйти. — сказал Мирослав.
Мы вернулись в деревню. Староста отвёл нас к своему дому, зажёг свечу. Достал с лежанки овчину, бросил на лавку. В угол положил две подушки, набитых сеном и ушёл к себе.
Зоря стояла у стола. Перебирала пальцами край скатерти. Потом подошла ко мне.
— Сходи к Радомиру, — сказала она. — Он у часовни дежурит. Смотрит, чтобы никто не вышел. И не вошёл.
— Зачем?
— Он расскажет тебе, откуда тварь взялась тут.
— Почему не ты?
— Не моё это дело. — Она коснулась моей руки, сжала пальцы. — Иди. И поговори с ним.
Смотрел на неё. Она уже легла на лежанку, натянула овчину до подбородка и закрыла глаза.
Я пошёл к часовне. Ночь стояла холодная, ясная. Звёзды высыпали густо — крупные, колючие, выстроились над головой белой полосой, как стрела. Ветер стих. Трава под ногами была мокрая от росы, сапоги скользили. Из низины тянуло сыростью и прелью. Где-то в лесу ухнул филин.
У часовни горел факел. Лежал на крышке колодца, пламя металось на ветру, бросало рыжие блики на сруб, на дверь, на лицо Радомира. Он сидел на табурете, привалившись спиной к двери, подпёр её собой. В одной руке кружка, в другой — ремень, которым он лениво постукивал по колену. Света в часовне не было.
Я подошёл. Радомир поднял голову, кивнул. Показал на второй табурет, что стоял у колодца.
— Зоря сказала, что ты придёшь.
Я сел. Доски табурета были холодными, сырыми.
— Как эти двое?
— Нормально. Герасий до утра уснул. Пришлось немного помочь ему. — Он издал скрип, похожий на смешок, отхлебнул из кружки. Потянуло брагой. Глаза уже мутные, знакомый запах.
— Не иначе как у батюшки забрал.
— Изъял. — Радомир вытер рот рукавом. — Он Глафиру хотел выставить. Так визжал на нас. Ну ничего, до свадьбы заживёт. — Он поднял глаза к небу. — Господи, прости меня, Боже, за то, что раба твоего Герасия в месте святом отбуцкал. Дабы не согрешил.
— К делу, — сказал я.
Радомир вздохнул, достал из-под табурета бутыль — тёмную, пузатую, заткнутую тряпицей. Плеснул в кружку на два пальца. Потом взял с колен ломоть хлеба, поскрёб по нему чесночным зубком — сок выступил, запахло остро, пряно. Откусил, прожевал. Протянул кружку мне. Я отказался.
Он кивнул, будто другого и не ждал. Отхлебнул сам.
— Первым у нас Тишка был. Тихон. Стражник молодой. Ещё по осени, два месяца назад. Я его сам в дружину набирал — парень крепкий, весёлый. В разведку ходил, за околицу, к оврагу. Там его и нашёл.
Радомир откусил ещё хлеба, прожевал.
— Вернулся он под вечер, сам не свой. Глаза дикие, говорит: «Там баба в поле. Безумная». Пошли мы с ним глянуть. И правда — сидит. Прямо в колосьях, на примятом месте. Вокруг неё — камни уложены кружком. На камнях — пучки травы сухой, перевязанные красной нитью. В центре — зола, старая, но не от костра — будто жгли что-то маленькое. И пахло кислым.
Он сглотнул, потёр глаз.
— Сама дряхлая, старая — лет, может, семьдесят, а может, и вся сотня. Лицо в трещинах, как земля в засуху. Глаза косят в разные стороны — один на тебя, другой в небо. Слёзы текут без остановки. Воет в себя, низко, как собака перед смертью. Кожа на лице дряблая, висит складками — ну вот как у тебя с одной стороны, уж прости. Ноги босые, стоптанные в кровь, пальцы сбиты. Платье — рванина. И главное — рот зашит. Нитками. Грубыми, чёрными, через край. Так плотно, что губы стянуты в узел. Я сам видел. Собственными глазами.
Радомир замолчал. Факел на колодце трещал, ронял искры.
— Тишка её на плечо взвалил и притащил сюда. Она отбивалась, мычала, царапалась. Мы её в амбар заперли сперва. Потом лекаря позвали. Тот глянул и сразу отказал: «Не спроста это. Не моё дело». А мы — парни удалые. Думали: сейчас рот разрежем, она скажет, кто её так. Взяли нож, стали нитки резать. А они не режутся. Не поддаются. Я тянул — пальцы до крови изрезал. Потом вдруг — раз! — и разошлись. Сами по себе.
— Скажу из опыта: лекарь был прав.
— Прав, чёрт его, да кто ж знал-то.
— Что дальше?
Радомир отхлебнул ещё. Пальцы кружку сжали до белизны. Факел на колодце трещал, пламя металось.
— Раскрыла она рот — и как погнала… — Он потёр лоб. — Рыдала, кричала, что она княгиня. Из Торопца. Городок там есть, к северу от Велижа, на озере. Князь там сидел — молодой, но уже с придурью. Она жена его была. Говорила, что проклята. Что трое детей у неё родились мёртвыми — один за другим. Три младенца. Три гробика. После третьего она сама изуродована стала