Гарусный платок - Алексей Васильевич Зверев
«Прошу отправить меня служить на паровоз». После этого он засыпал, как дитя. Трунова он отличал от других взводных и относился к нему уважительно. Он и стеснялся его, и тянулся к нему, и дивился, что это за штука такая – художник.
– Это ты учился, стало быть, года три? – спрашивал он Трунова.
– Четыре, – отвечал тот.
– Че-ты-ре! И что же ты постиг за столько годов? Вопрос был нелегкий, и Трунов отмалчивался, улыбаясь.
– Как это ты угодил в минометчики? – спрашивал он, и слово «ты» звучало приглушенно и не так басовито. А вообще он не жалел голоса, и, казалось, он и есть старший на батарее. Трубным басом он словно забавлялся, как певец любуется своим голосом. Смех его долетал до первой батареи, а комбат спрашивал в трубку с наблюдательного: «Это Буретин опять ржет?»
Поболтав с Зайнутдиновым о плове, Буретин подошел к щели Трунова.
– Эка ночь месячная. Запечатлей меня, Трунов. Нарисуй меня вот таким, как есть сейчас.
Буретин стал над щелью, расставив ноги, отчего плащ-палатка раскрылилась, а пряжки ремня и полевой сумки зажглись слабым светом месяца.
– На отдых выйдем, нарисую, Коля. Даю слово. Я и сам о том думал.
– Думал! Ха-ха-ха! – привертывал свой хохот Буретин, потому что все в эту ночь казалось тихим и пригашенным.
– Вот и договорились, – сказал Буретин, – а теперь к тебе вопросик, служба, – обратился он к Гневышеву, – табачок есть?
Третий день на батарее нет табаку, и люди ходят друг к другу, как что потеряли. В эти трудные дни в мешке Гневышева отыскался самосад. Солдаты прибегали из других батарей, табак быстро раскурили, и весь минувший день Гневышев показывал пустой кисет.
– На одну-то завертку наскребешь, – приставал к нему Буретин.
– Ни пол-одной нету, – отвечал солдат, – было, лейтенант, было, комбату на НП отослал. Сам вот мешочек нюхаю.
8
Трунов товарища стал звать по имени месяц назад, когда они втайне от командования отлучились из полка, уехав в город. Почему в товарищи Буретин выбрал тогда Трунова? Может, рассудил, что если человек он образованный, то легче будет с ним найти в городе развлечения, легче разговориться и познакомиться. Трунову не надо было вовсе этой случайной встречи, и согласился он ехать скорее от лагерной скуки и потому, что хотелось перед отправкой на фронт еще хоть раз взглянуть на жизнь гражданскую, невоенную. Расчет был прост: в короткую летнюю ночь пробежать пятнадцать километров до станции, часа два трястись в вагоне, погулять и вернуться в полк к подъему. Все было исполнено по-военному точно. До станции они бежали своеобразной иноходью, припадая то на одну, то на другую ногу, и прибыли за какие-то минуты до отхода поезда. В городе сошли на окраине, забрели в первый барак, в первую комнату и выложили на стол три сотни.
– Ищи, хозяйка, литру холеры.
Хозяйка попалась молодая и догадливая, и соседка ее такая же, и вот уж они за столом пьяненькие, вот уж и обнимания начались, а там и огонь погасили, и так просто пришла минутная утеха, и уж будит Трунов Буретина.
– Поднимайся быстро, поезд вот-вот.
– Вот это рывок проделали за одну-то ночь! – хохотал Буретин, когда они утром росным подбегали к лагерю. – Пойдешь еще?
– Н-нет, – ответил Трунов.
– Что так? Или попалась неласковая?
– Надо психологически притерпеться к факту.
– Ого! Ну, молодой. Бывает.
Комбату Рубакову они принесли пол-литра водки, потому что спали с ним на нарах рядом, и ему ли не знать о ночном походе своих взводных. Неделю потом подмигивал Буретин Трунову, хлопал его по спине, говоря:
– Психологически, значит. Это вроде переболеть. Ну-ну.
В эти дни и Трунов как-то пристальнее стал приглядываться к Буретину, и казалось ему, что тот не старше его на добрый десяток лет, а млаже при всей своей телесной могучести. Вовсе разные люди, они стали друг другу необходимы.
– Ну зачем тебе этот немецкий? – присаживался Буретин к Трунову в свободный час. – Зудишь, зудишь. Что ты, разговаривать с ними будешь там? Поговорят наши стодвадцатимиллиметровые.
– Знать надо противника, – отвечал Трунов.
– А вон солдаты говорят о тебе другое: «Этот нахудожничает».
– И ты с ними соглашаешься?
– Нет, я-то тебя маленько знаю. Вон как вприпрыжку за мной. Не надо, а за мной. В знак товарищества. Думал, интеллигент, откажешься, а ничего, пошел. Книжку зудишь, тихоня, а согласился. Значит, свой человек.
Тогда же, как бы за услугу, он предложил Трунову адрес.
– Пиши ей. Это я в госпитале в Реже лежал, с ней и познакомился. У меня ничего с ней не получилось. Шибко грамотная, не по носу пришелся. Вы подходящие будете друг другу. Майорская вдова. Краля. Шуркой звать.
Сейчас, лежа на бруствере, Трунов стал вспоминать фотографию, которая лежала у него в кармане. И верно, красивая и, должно быть, умная женщина. Два полученных письма сдержанны, ясны, ироничны. Трунов представил ее улыбку, с которой писала она ему, и улыбка была приятная, и когда стал дорисовывать ее – и ноги, и талия, и темные густые волосы, и черные вдумчивые глаза, – все было прекрасно в ней. Он улыбнулся, вспомнив, как Буретин выхватил из рук его фотографию и заорал: «она!» и криво и пошловато заулыбался, захохотал, и Трунова покоробило – он был влюбчив и впечатлителен. Ну, что бы значила эта галопная связь с женщиной, которую он встретил в городе? А ведь что-то закружилось в голове такое, будто думать о ней ему приписано вечно. Глаза ее утренние, сном не успокоенные, просили прощения, и поцелуй ее урывчатый и скользнувший, утаенный даже от подруги, просил помнить. И рука эта большая и шероховатая, натруженная рука, просила поклона. И сердце самого Трунова, юное мужское сердце, тронулось рыцарской нежностью. И чтобы сравнить свое состояние с состоянием товарища, он поинтересовался:
– Слушай, а ты не помнишь, какие глаза у твоей городской знакомки?
– Это у какой? – недоуменно спросил тот.
– Ну, вместе-то были?
– А были ли у нее глаза вообще? – закатился в хохоте Буретин.
9
– Подали-и-сь! – перебил его размышления Гневышев.
Трунов поднялся на локте и прислушался – летело несколько немецких бомбардировщиков, летели они к воротам прорыва, взвывая от