Корни и ветви. Из дневников последних лет - Иван Петрович Шамякин
Поселок Новая Гута, в котором она живет (незадолго до смерти Иван ее, певун, выпивоха, но неутомимый труженик, построил новую хату), отсчитывал свои последние дни — в нем остались одни старики. И вдруг рядом, возле Кравцовки, возвели гигантский свиноводческий комплекс. А в Новой Гуте вырос жилой массив. И 70-летней женщине весьма нравится многолюдная, почти что городская жизнь. «Если б ты знал, Иван, как помирать не хочется,— говорила мне Галя в нашу последнюю встречу.— Все под боком: магазин, кино, школа».
«А школа тебе зачем?»
«Сильно люблю глядеть, как детки в школу идут. Слушать, как звоночек звонит. Стою, гляжу, слушаю и плачу. От радости. Или, может, от того, что помирать не хочется?» — это уже с юмором.
Сущность Ольги, которой она верна всю свою жизнь,— помогать другим. Своим, чужим. Людям вообще. Сама не съела лишнего куска — жалела, сама донашивала старенький платок, а сестрам, племянникам, внукам, товаркам по работе, соседям могла отдать последнее.
Когда в сентябре 1943 года пришло освобождение, в хозяйстве Филата Кротова уцелел единственный бычок — переярок. Ольга и Маша отдали его красноармейцам, когда увидели, какие они усталые: за два месяца из-под Курска дошли — с суровыми боями.
Восстанавливалась жизнь в районе — и Ольга тут же вернулась в Тереховку, понимая, как выросло в войну значение ее почтовой службы. И снова начались поездки, походы в редкие выходные и праздничные дни в Терюху, в Новую Гуту. Пока продолжалась война и в первые послевоенные годы походов было больше, потому что поезда ходили неаккуратно, а шоферы попутных машин не стеснялись брать плату не по ее деньгам. Снова экономила каждую копейку. Не для себя. Для близких. В Терюхе оставалась малая Клава — школьница. Там же в хате отца жила больная Мотя с двухлетней дочерью Тамарой. Мотя до войны еще вышла замуж и жила в Новобелице у свекрови. Отступая, гитлеровцы погнали ее с ребенком, как и многое тысячи других, на запад — в рабство. Гнали пешком, разутых и раздетых. Где-то уже за Пинском, в полесских болотах, группе женщин удалось бежать, вернуться под Мозырь и там встретить Красную Армию. Но от всех потрясений Мотя тяжело заболела — у нее начались приступы эпилепсии. Учительницей работать уже не смогла, вынуждена была уйти на пенсию. А какая там пенсия в то время! Да еще без стажа работы — копейки, Кстати, муж Моти, Попков, возвратившись после войны и увидев. что жена больна, оставил семью и «пропал» где-то в Прибалтике — спрятался, чтоб не платить алименты. Но его и не искали. Выросла Тамара без отца. Ольга воспитала. Я немного пособил, когда училась. Сейчас она мне помогает: шлет из Несвижа бульбу, овощи.
Кстати, жизнь покарала Попкова. Когда Тамара уже оканчивала сельскохозяйственную академию, отец, тяжелобольной, приехал к ней и в общежитии на коленях просил простить его. Приглашал в Ригу, где у нею свой дом, половину которого он имеет право «отписать» ей. Предлагал деньги. Тамара от всего отказалась. Но приезд отца так ее взволновал, что недели две не могла заниматься, приехала к нам в Минск, и мы с Машей ее утешали. И к Ольге ездила. Чуть успокоилась девчина.
...Ольге нужно было ходить к больной Моте, к меньшим — Клаве и Тамаре. Помочь им по хозяйству, принести часть своего пайка. Не могла старшая сестра минуть и Машу, работавшую фельдшером в Марковичской больнице и жившую вместе с трехлетней Линой. Марковичи на полпути от Тереховки до Терюхи, только немного в стороне, и с заходом туда дороги набиралось добрых сорок километров. По лесам еще блуждали неотловленные полицейские, дезертиры. Но Ольга их не боялась. Кстати, так же смело вела себя и Маша. Одно время она заведовала аптекой и на больничном коне ездила за лекарствами в самый Гомель. Правда, с возчиком. Возвращались обычно поздно вечером.
«Почему-то я совсем не боялась дезертиров. Я презирала их. Считала, что это они дрожат перед каждым честным человеком. Но, когда в Гомеле дважды попала под бомбежку,— ой, как испугалась. Удивительно, в оккупации ничего не боялась. А тут охватил страх. Уже ведь знала, что ты жив. Встречи ждала. Потому и жить очень хотелось».
25 августа
Старость — это когда исчезает или, во всяком случае, притупляется поэтическое восприятие мира — природы, людей, любви, когда перестают волновать воспоминания детства, юности. Парадоксально, что воспоминания эти всплывают чаще, нежели в 30-40 лет, но теперь они совсем иного качества — рациональные, философские, раздумчивые и обычно не приводят к эмоциональному возбуждению. Я писал уже, с какой взволнованностью приезжал в места своего детства в первое послевоенное десятилетие — лет до сорока моей жизни. Меня тянуло и в Клетенку, где истоки моей сознательной памяти, и в Кравцовку, где учился в первых классах школы. С необычайным волнением бродил я по лесным дорогам, где, казалось, был знакомым каждый корень, о который сбивал босые ноги; я с наслаждением купался в Терюхе возле Пыхани, именно там, в лесу, было особенно приятно окунуться в студеную воду — она тут даже в сильную жару не прогревалась, потому что речку обступали ольхи. Прокоповка манила тоже — там работал учителем. И звала Корма, где родился...
И вот снова посетил родные места. Возложил цветы на могилы отца, матери, Гали, они похоронены рядом. Грустно сделалось не от того, что их нет,— от мысли, что и собственная жизнь пролетела и приближается к финишу. И захотелось — раньше так не тянуло — навестить тетку Марью, сестру отца, ей уже 75. Словно вину почувствовал перед ней, хотя этой семье помогаю почти все послевоенное время. Но мне было скорее неловко, что уже столько лет как бы откупаюсь деньгами, посылками. Ежегодно приезжаю на могилы родителей и не заглядываю в Корму. Ни одна струнка не дрогнула в душе, когда с нового шоссе я увидел знакомую колокольню церкви и уже незнакомые очертания села: оно разрослось, обновилось — кирпичные дома, фермы, силосные башни. Однажды я сюда приехал, но был перехвачен бывшим председателем колхоза Шукайлой и тут же отвезен в Уборок, на опушку того урочища, что входило в отцов обход, на пасеку, где уже были другие гости из Добруша, из Гомеля.
Посещение тетки оставило тяжелое впечатление. Бедность, несмотря